Избавление
Шрифт:
— Хватит? — спросил Гребенников, когда в зале наступила тишина.
— Валяй еще, — ответил Шмелев, и Гребенников кивнул сопровождающему их офицеру. Тот в свою очередь сделал жест органисту — всклокоченному старику–немцу в роговых очках.
И опять величественные звуки заполнили зал. И, слушая музыку, Шмелев вдруг с тревогой подумал, что скоро с ним что–то произойдет — страшное и непоправимое.
Шмелев поморщился, негодуя на себя за подступающую слабость, за эти мрачные мысли.
"Чепуха. Какая чепуха! Теперь будем долго–долго жить. Будем ездить по санаториям, лечиться, сидеть в морских ваннах,
Гребенников тихо тронул его за рукав:
— Коля, я за машиной послал. Она прямо сюда за нами приедет, чтоб далеко не топать тебе… Ты плохо выглядишь…
— Ерунда. Все обойдется!
Но когда вышли из зала и стали спускаться по белой мраморной лестнице, Шмелев почувствовал, что к боли в висках прибавилась сильная ломота в затылке, не переставая, щемило сердце.
— Тебе совсем плохо? — вскрикнул Гребенников. Вместе с сопровождающим офицером он охватил Шмелева за плечи и повел к беломраморной, как и лестница, садовой скамье.
— Че… — начал было Шмелев и тут же замолчал, окончательно уверившись, что нет, это не чепуха и что неотвратимо, очень скоро с ним произойдет что–то страшное.
Ломило в затылке все резче, в голове загудело, и Шмелев стал торопиться. Ему вдруг показалось совершенно необходимым припомнить и заново обдумать нечто важное, самое важное из того, что он сделал и пережил.
И он вспомнил босоногого деревенского мальчугана в спадающем на глаза отцовском картузе — себя самого много–много лет назад… Потом без всякого перехода вдруг припомнил снова, как и ночью, штурм Зимнего и литые чугунные ворота, очень похожие на те, что он только что видел здесь, в Сан—Суси… И Катю, родную, желанную… И чеканный шаг своих солдат, идущих еще в мирное время по плацу под меднозвучную военную музыку… И своих солдат, уже на фронте, застывших в ожидании завершения артподготовки и изготовившихся для броска на укрепления противника… И лес своего детства в родной деревне, опушку, деревья, согнутые почти до земли бурным ветром, непокорно шумящие. И сосну припомнил, мачтовую, очень высокую, по стволу которой, вспугнутая собакой, быстро бежала белка… "Гм… Смешно. Мысль может, как вот та белка с сучка на сучок, перескакивать — год за годом пережитое…"
Потом опять он увидел потерявшую строй колонну возвращающихся из Германии ребят и девчат и того узкоплечего, с выпирающими ключицами паренька.
Боже мой, только теперь он узнал его, уверовал в то, что узнал. В согбенной фигурке было столько трогательно близкого, родного — и этот нос с горбинкой… Алеша, сынок!
Почему же он не развернул тогда машину и не догнал колонну?..
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ
Был полдень. Брало измором солнце. И в тот же день, быть может, часом позже, когда увезли Шмелева, парк Сан—Суси посетил Алексей Костров. В самом Потсдаме, неподалеку от штаба армии, размещался его батальон, и Кострову, ради того чтобы побывать на лоне природы, ничего не стоило пройти по куцей улице мимо особняков и очутиться в парке. Когда подходил к дворцу, откуда доносилась органная музыка, ему захотелось присесть на мраморную лесенку и слушать, слушать: он присел, оперся на колено рукою,
К нему подошел офицер, охранявший дворец, спросил с явным недовольством:
— Товарищ подполковник, с вами тоже плохо? Черт знает, до чего эта музыка людей доводит. Гробит!
— Почему? Откуда вы взяли, что мне плохо и музыка гробит? Неверно.
— То–то уж… — хмуро разглядывая подполковника, ненатурально обрадованным тоном проговорил начальник охраны. — Здесь оказия вышла, морока мне… С командармом Шмелевым беда стряслась.
— Что такое? — бледнея, Костров встал.
— Слушал музыку, и дурно стало. Отвезли в армейский госпиталь. Удар какой–то.
— Простите… — и, ни слова больше не говоря, Костров побежал из парка. Бежал, а в мыслях, а перед глазами стоял командарм, любимый человек, с кем он. Костров, прошел почти всю войну бок о бок, испытал, кажется, все страдания и все муки, которые обрушивались на обоих на этой неспокойной земле.
Прибежал, набросился на сестру в приемной:
— Что с командармом Шмелевым? Он…
— Ничего. Откуда вы взяли, что у него инфаркт, — сестра прикусила язык, поправилась: — Все обойдется…
— Но вы же сами проговорились, что у него инфаркт?.. Хочу пройти в палату, — Костров шагнул по коридору.
Сестра задержала его:
— Товарищ офицер, к больному сейчас нельзя. Ему нужен строгий покой!
— Покой… — машинально проговорил Костров и сел на стул, решил ждать тут, в приемной, пока все не выяснит.
Из палаты вышел Гребенников, сумрачный, какой–то придавленный. Посмотрел безразличными глазами на Кострова, потом обратился к дежурному врачу:
— Надо бы позвать специалистов… Консилиум собрать.
— Уже решено. Да вы не убивайтесь, все, что от нас зависит, будет сделано.
Костров помялся от неловкости, не зная, что делать: ждать ли вот так или уходить.
— Вы кстати прибыли, кстати… Пропустите его, будет поддежуривать… Иногда вместо меня…
Костров на миг обрадовался своей новой роли, будто от него лично и вот от Гребенникова зависел благополучный исход болезни командарма, надел пахнущий стиркой халат и вошел тишайше, на цыпочках в палату. Остановился у входа так, чтобы своим присутствием не привлечь к себе внимания Шмелева. Командарм лежал какой–то короткий, съежившийся, белое, почти бескровное лицо его оживляли лишь красные пятна. На лоб сползали волосы, когда–то одна прядь серебристо пролегала через всю черную шевелюру, подчеркивая красоту лица, теперь все волосы поседели. И эти волосы застили глаза. "Поправить бы…" — мелькнуло желание у Кострова, но он не посмел.
Гребенников столь же мягко и неслышно прошел к койке, сел на стул у ног командарма, глядя ему в лицо.
— Кто в палате… Третий… Пришел? — потухшим голосом проговорил Шмелев.
— Да это со мной… Костров, ты его знаешь, — кивнул Гребенников на офицера, и Шмелев сделал какой–то жест рукой, не повернул, однако, головы и не взглянул на Кострова. Костров вкрадчиво прошел к белой крашеной табуретке у стены и тоже сел. Только теперь командарм и Костров встретились взглядами. В не утративших живой блеск глазах командарма Костров уловил желание жить. Ничего иного, кроме как — жить. Потом глаза командарма увлажнились, в них появились две слезы… И эти слезы стояли, не скатываясь по щекам…