Избавление
Шрифт:
Паромные наплывные переправы, и без того шаткие и легкие, кунались, уходили в воду под тяжестью плотной оравы бегущих солдат, которые неразборчиво и очумело прыгали с берега, погружались по колено, по грудь, старались плыть. Некоторые, уже совсем выбившиеся из сил, тщетно хватались за торчащие из воды ящики и, отяжелевшие, уже без воплей отчаяния навсегда исчезали в пучине.
Костров вдруг увидел, как к одному, расположенному близ основной переправы деревянному мосту хлынула толпа солдат. Шинели немецкого мышиного цвета перемежались с желтовато–зелеными, румынскими.
Там и тут шла отчаянная борьба за переправы. Наши войска, обложив с двух сторон горловину переправ, все туже сжимали ее, не давая пехоте перейти на тот берег. И если некоторым танкам и группам неприятельских
Увлекая за собой бойцов, майор Костров бросился к деревянному мосту наперерез вражеским солдатам, чтобы задержать их и не дать перебежать на тот берег. В сумятице схватки майор и не заметил, как расстрелял последний запасной диск из автомата, отбросил его прочь, выхватил из кобуры пистолет, угрозой расстрела принуждая неприятеля сдаваться. Румыны повиновались, поднимая руки, и так стояли, ожидая своей участи. И лишь некоторые, беспорядочно отстреливаясь, бежали очертя голову.
Немцы, те бились отчаянно, стреляли без разбору теперь уже не только по советским воинам, но и по тем румынам, которые поднимали руки, отказываясь воевать.
Схватка перешла врукопашную, и дрались чем попало — прикладами карабинов и автоматов, малыми саперными лопатами. Сходились вплотную, душили друг друга руками, сваливали с ног: жить не жить… И не разобрать, где свои, а где чужие.
Солдаты Кострова оттеснили немцев от моста к самой воде. Майор, чуть поотстав, на ходу перезаряжая пистолет, не заметил сразу двух крадущихся к нему — немца и другого, сзади, шагах в десяти, румына. Костров, столкнувшись с немцем, увидел на его белобрысом, в капельках пота лице лютую ярость. Какое–то мгновение немец, судя по серебряным нашивкам на мундире, офицер, и русский майор помедлили. Словно почуяв жуткость кончины, немец кинулся прочь, затем вмиг обернулся, чуть задержавшись, и с руки дал очередь из плоского темного автомата. Пули прошли мимо, ужалив слух смертельным посвистом, но майор Костров ответно выстрелил, истратив на немецкого офицера единственный патрон. Хватаясь за окровавленную грудь и крича истошно, немец свалился в предсмертной судороге. Ужас корчащегося немца, похоже, вмиг запечатлели глаза румына, который в растерянной жалости сник, поняв, что, не останови русского, подобное случится и с ним.
Костров, однако, опустил дымящийся пистолет и медлил, глядя на румына. И какими же долгими показались эти доли минуты! Воистину, смерть на войне ждешь все время, всю пору, а настигает она в одно мгновение, и в голове румына стучало одно–единственное слово: "Смерть, смерть…"
Но русский майор медлил, будто нарочно оттягивая это мгновение, и смотрел, смотрел на него, на румына, на своего неприятеля, с которым столкнулся с глазу на глаз в последней борьбе и в последний миг. Костров не хотел убивать. У него, русского майора, было явное превосходство перед противником: ловкое оружие — пистолет, и достаточно приподнять руку и выстрелить, как неприятель свалится, пронзенный пулей, а тому, румыну, вооруженному винтовкой, надо направить длинный ствол, прицелиться и только тогда выстрелить. Как же, в сущности, мало отпущено времени на то, чтобы привести винтовку к бою и убить ею неприятеля!
Костров медлил, зная, что первый выстрел все равно принадлежит ему. А может, и по другой причине? Он понимал преимущество своей армии: неприятельские войска разгромлены, осталось добить вот этих, хлынувших на переправы, и это понимал и румын… Но что же не стреляет майор, чего он медлит, даже как будто намерен упрятать в кобуру пистолет, нет, лишь слегка только приподнял его, угрожающе сверкая глянцем металла, и глядит, глядит немигающе строгими глазами. В них — ни страха, ни жалости к нему, румыну: они строгие и осуждающие. Казалось, в этих глазах будто сверлящий огонь, готовый испепелить. А может, это показалось румыну? И почему должны испепелить? Ах да, разбой, война… Напал не он, русский, а немцы, заодно с ними и румыны затеяли разбой против России. Заглянув в эти строгие глаза, румынский солдат сейчас мысленно
— Разбой… — прошептал, морщась, румын, что значило на его, румынском, языке — война.
Мелкая дрожь охватила румына. Дрожали руки, колени. Он дрожал за свою жизнь, которая может оборваться, если он замешкается, не опередит. Но опередить было трудно: русский держит пистолет, слегка пошевеливает им, будто дразня своего противника возможной смертью. А у румына — винтовка, длинноствольная, неуклюжая и вдобавок старая. Немцы не всегда снабжали румынских солдат добротным оружием, и приходилось довольствоваться винтовками старого образца.
И кто виноват во всем этом? Кто? Зачем он пошел разбоем на русскую землю, зачем убивал и грабил? Зачем раззлобил вот его, своего противника, в сущности, наверное, доброго человека, как и все русские… И даже если бы румынский солдат сейчас опередил и убил русского, правда все равно осталась бы на стороне русского. Правда выше смерти человека, даже если этот человек умер за нее.
И тут румын почувствовал, что слабеет, что не хватает сил поднять длинноствольную винтовку и выстрелить. Цепенящая неподвижность сковала руки, дрожали в коленях ноги, и — казалось ему — дрожала под ним сама земля…
Участилась ближняя стрельба, и в душе румына появилась злость. Злость не к противнику, а, скорее, к этому безумству и ненужности сопротивления. Он негодовал на себя, проклинал сейчас тот день, когда вместе с толпою солдат в длиннополых желтовато–зеленого цвета шинелях пошел на войну, которая стала вот таким кровавым месивом. И ему хочется уйти от этого вихря огня, сбежать, укрыться от собственной смерти. Русский не простит ему. И наказанием может быть только пуля, которая уложит его…
Русский майор оглянулся: там у моста вовсю кипела бойня. И в этот миг румын, сам того не сознавая, ошалело подскочил сбоку к майору и не ударил, нет, а схватил его за правую руку и в ярости испуга и самозащиты стал ее заламывать, потом схватился за другую, левую. Русский майор вывернулся и ударил его рукояткой пистолета. Удар пришелся по переносице. Румын, падая, не выпускал левую руку майора. И вдруг истошно закричал, отлетел в сторону вместе с рукой, которая оказалась не живой, а резиновой. Румына обуял смертельный испуг. Черная, неживая рука подпрыгнула. Вблизи от нее лежал теперь румын в каком–то немом оцепенении, жмурясь и видя перед собой только эту отлетевшую черную руку. Он знал, что русский, который оглушил его рукояткой и отшвырнул от себя правой рукой, был сильнее его, и ждал своей роковой участи…
Русский майор не пристрелил его, хотя и мог бы — первым на него напавший румын того заслуживал. И даже больше: не дотронулся до лежащего неприятеля. Майор бросился доколачивать своих врагов. Румын остался лежать на земле, и рядом с ним лежала черная рука.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Рано утром вышли на границу, и все здесь было в диковину, казалось каким–то особенно важным, даже торжественным: и этот долгий низинный луг, поросший застоялой травою, среди которой торчали высокие и костлявые стебли багульника с золотисто–пахучими цветами, и вон те ершисто вздыбленные против ветра, зябкие кусты краснотала, и стена зеленого камыша, сквозь которую проглядывала холодная гладь реки…
Диковатая на вид, совсем не ухоженная земля, а люди, пришедшие сюда, испытывали радость жданой встречи. Поспрыгивали с кузовов автомашин солдаты, вышел из кабины и майор Костров.
— Дошли! Вот и граница! — в сильном возбуждении проговорил он и снял пилотку, словно желая отдать поклон.
Костров смотрел на усталую и местами полеглую траву. И ему, как, наверное, и товарищам, думалось: сколько же дорог и высот пришлось пройти, проползти на животе, на коленях, чтобы окоротить войну и вернуться вот сюда, на государственную границу!