Избранная проза и переписка
Шрифт:
Это все Георгий с нянькой сразу изучили и даже половили рыбу: нянька поймала зеленого гада в красной шапке с фестонами и прямо затряслась с непривычки…
АСЯ
В седьмом бараке, напротив церкви, жили бельевые дамы. Их было множество. Весь день они работали в бельевой, внизу гимназического лагеря, бок о бок с баней, штопая, тачая, латал, рвя. За работой они болтали и сплетничали. Они знали все. Любовная жизнь лагеря в их устах оборачивалась бог знает чем: дном, порнографией,
Когда нас, во время каникул, за что-нибудь наказывали, то посылали в бельевую, в распоряжение дам. Раз я попала туда с Элей Шмариной за то, что мы понадевали себе ведра на голову и, барабаня кулаком по этим каскам, ходили по лагерю. При этом мы дудели, как выпь, и сталкивались с жестяным грохотом. Из-под ведер мы не могли увидеть директора, а он нас увидел и застучал на нас ногами.
— Снять ведра, — крикнул он. — Что это за мерзость?
Опознав нас, директор спросил, откуда ведра. Ведра принадлежали садовнику — чеху. Директор велел их вернуть и сразу же, вслед за этим, идти работать в бельевую.
— Вы одурели со скуки, — констатировал он. — Вам нужна работа.
В бельевой было душно и парно от близости бани. Дамы сидели отталкивающей группой, как купчихи в советском фильме «Гроза», томились без духовной пищи. Наш приход их возбудил чрезвычайно.
— Ах, — сказали они, — работа вам всегда найдется. Вот носки шестого барака. Штопайте сколько влезет. А за что вы сюда попали?
— За что хотели, за то и попали, — сказала Шмарина. — Давайте носки.
Носков было безрадостно много. Я наложила на дыру рыжую нитку и стала слушать разговоры дам.
— Ох и плохо они себя стали нынче вести, — сказала одна дама попроще. — В голове одни кавалеры, и начинают-то как рано. Бесстыжие. Когда в бане купаются, уши бы мои не слышали, глаза бы мои не смотрели. Чисто ведьмы голые. И никакой управы.
В бане, действительно, бывало весело. Сначала мы получали чистое белье у этих дам, около двери, на которой было написано тушью: «Здесь сплетничают», потом мы шли в раздевалку, состоящую из деревянных ступеней с огромными щелями, куда все проваливалось в липкую грязь. Эта раздевалка называлась Каноссой, и какая-нибудь голая пара наверху изображала Папу с Матильдой. Мне приходилось бывать Генрихом IV, и я жалась на холоде ступеней, подползая к Папе. Папа меня сталкивал, и я катилась вниз, вереща, роняя чулки, падая на воспитательницу.
Под душем мы сразу начинали ссориться, занимали сразу по четыре для своих подруг, падали в желоба, верещали. А воспитательница, стоя в пару и брызгах, нудно рассказывала нам, что они в институте даже одевались под одеялом, такой у них был стыд
— Выдайте нам купальные костюмы, если так, — вопила на бегу Маша, намыленная и ищущая мочалку.
Она скользила и падала на каменный пол, а воспитательница брезгливо отходила в сторону и умолкала про институт.
Я вспомнила эти картины и хихикнула в носок.
— Смеетесь? — спросила меня дородная дама. — Смеетесь, современная девушка?
Я вздохнула и расправила носок на яйце.
— Все влюбляются, — пропела желтая, как кукуруза, дама, известная осведомительница всех родителей, которые так и начинали свои письма
Мы со Шмариной решили молчать, и наше презрение выводило дам из себя.
— Дерзость в них, — говорили они, — грубость, заносчивость, лживость.
— А будут у нас новые фартуки осенью? — спросила, заскучав, Шмарина.
— У вас, Шмарина, будет смирительная рубаха, — ответила одна светская дама, и все остальные дамы прыснули со смеху.
Мы проработали так два дня, положенные директором, и наслушались мнений о себе, о Загжевском, Стоянове, наших родственниках и подругах.
— Загжевский всегда собственные платки в стирку сдает, рассказывали дамы. — Ему казенные, видите ли, не нравятся. А нос у него, между прочим, кривой, и вообще неизвестно, что в нем эти дуры находят. Тип карьериста. А Стоянова вообще держать не надо было. Полгимназии разложил прежде, чем выпускной сдал. Припадочный был какой-то и злой. Нарочно делал рожу, когда здоровался. Сочинял безнравственные стихи.
Кукурузная дама сделала круглые глаза и рассказала: написал он в прошлом году в альбом одной девочки стихи:
Живу теперь, как скотина, На сердце растет полынь. Во имя Отца и Сына, Во веки веков. Аминь.Его к директору. Он отпирается. Его к священнику. Он посмотрел как сатана и говорит лицемерно: «Я, батюшка, описываю комсомол. Я, — говорит, — батюшка, сам душой болею». А девочки — дуры: затвердили поганый стих и повторяют:
Плевать на Гете и Канта, По-своему надо жить! Судить нельзя спекулянта, Убийцу нельзя судить.И сами стали, как комсомол.
— Если они дошли до того, что убийц не судят, то пропало наше русское юношество совсем, — Решила светская дама. — Пускай едут подыхать с голоду к товарищам.
Кукурузная дама спросила меня в лоб:
— Вы, конечно, в Брно поедете после гимназии? Загжевский говорит, что там хороший климат.
Я подумала немного и ответила:
— Нет, я в Лондон поеду, у меня там — дядя.
Дамы бросили свои работы и стали смотреть на меня с интересом. Посыпались вопросы: брат матери? Богатый? Когда писал в последний раз? Вы же английский язык не знаете?
— Знаю, — сказала я. — Отчего же? Дядя — брат матери. Богатый. Письма пишет.
Все это было бездарной ложью, но лгать полагалось. Видя, что я отвечаю на вопросы, кукурузная воспользовалась случаем.
— А скажите, — сказала она, глядя мне в душу тусклыми зрачками, — правда ли, что одна ваша подруга собирается в сентябре удрать из гимназии и тайно от родителей обвенчаться с одним инженером?