Избранное (Невиновные. Смерть Вергилия)
Шрифт:
— В растущем благочестии людском воплощается время, о Август, в нем вызревает царство, неподвластное земной власти и земным установлениям, а они остаются лишь в пределах символа. Но царство это — зеркало творенья, в нём воплощающегося, и потому оно станет реальностью; и реальностью станут твои дела в растущем благочестии людском, к коему ты указал путь.
Затерявшийся в далях взгляд Августа снова будто придвинулся вплотную.
— Я восстановил жреческую коллегию Тита и гадание о благе государства, я собираюсь возобновить празднества в честь Лукулла, я повсюду возрождаю добрые старые народные обычаи, те благочестивые торжественные обряды, коими наши праотцы подкрепляли свою веру. То угодно богам, угодно народу,
— О Август, ты, познавший впервые смиренное благочестие человеческого удела в покорности отцовской воле, ты, во имя божественного отца своего ставший могучим заступником веры, так что любовно покорствует тебе народ и ни один святотатец не дерзнет более посягнуть на завещанный богами и тобой возрожденный порядок, — о Август, даже исконное благочестие народа, равно как и твое собственное благочестие, простирается много дальше сонма олимпийских богов, много дальше славного круга отцов, ибо благости прародителя взыскует благочестие, на его благовещение оно уповает, на то, что препоручит он слово свое и творение свое смиренно уповающему сыну…
— Богом-хранителем моего дома был Аполлон, бог солнца и бог земли в едином лице, и он, зиждитель согласия и порядка, избавитель от всех бед, — он есть сын Зевса, небесного нашего отца и владыки. Вся ясность — от него.
И тут снова послышался голос раба; из немалого отдаления донесся он, сухой и четкий, как пергаментная строка: «Даже и сам Зевс покорствует судьбе как служитель ее; но превыше того, за всеми пределами, там, где неизреченнейший свет затмевает всякую мысль, там в неизбывном и вечном служении покорствует сама судьба, покорствует ему, непостижнейшему из непостижнейших, ему, чье имя запретно для нашего языка».
В раздумье стоял Цезарь, прислонившись к косяку окна, и тихо стало кругом. Все пока еще пребывало в недвижности, но блеклость света будто отступила, свет вновь обрел форму и плоть, вновь готовясь преобразиться в солнцеликого льва, охраняющего пределы, в могучего льва с сильными и мягкими лапами, что придет и ляжет к ногам смиренного укротителя. Замирало постепенно сотрясение земли, утихомирился Посейдон, на убыль шло солнечное затмение.
— Из всякой ясности рождается новое благочестие, о Август.
— Но наше благочестие должно вести к ясности.
— Кто благочестив, Август, тот уже осенен знанием; он памятует о заповедях прародителя, и потому память его способна говорить и с тем, кто грядет, хоть шагов грядущего он еще не слышит, и он любовно приносит ему дань любви и служения, хоть повеление к тому еще и не достигло до него; он призывает недоступного зову и зовом своим создает его… Благочестие — это знание человека об избывности неизбывного его сиротства; это зрение слепого, это слух глухого, ибо благочестие есть мудрость простодушных, познание в простоте и сирости… Из благочестия людского родились боги, и в служении богам люди обретают познание вечной любви, той любви, что превыше смерти и превыше самих богов… благочестие, возвращение из глубин… исчезнет все безумие, все неистовство… и воцарится истина, несущая познание… да, это и будет торжество благочестия и смирения.
— Да куда же еще, Вергилий?! Куда еще? Это все уводит нас за земные пределы и не предполагает уже никакого земного долга.
Странно, но не внушали ему доверия речи Августа, все казалось легковесным и в то же время до боли огорчительным в своем лицедействе; да, он ощущал истинную боль, как от утраты, как от разочарования, как от измены, — а может быть, то была и боль стыда, ибо он все-таки чувствовал себя захваченным, сопричастным — может быть, в обреченности дружбе, может быть, в обреченности смерти. Собственно говоря, не Август ли тут собрался умирать? Все, что он говорил, звучало как завещание будущим кормчим римского государства, хотя само это завещание было уже мертвым, никуда не вело: ни к богам, ни к людям. Будто сломленный внезапной усталостью, Август снова опустился на стул; отрешенный, занятый своей думой, он сидел понурившись, и его красивое юношеское лицо не покоряло властной прямотой взгляда, но рука возлежала на гриве льва. До самых отдаленных границ измерил Цезарь земные пределы, но так и остался заключенным в земном плену; и вот он устал. Но и усталый он был властелином.
И именно потому, именно потому нельзя было оставлять его речь без ответа.
— Не с богами, а за пределами их круга обитает благочестие единичной души, за пределами государства, за пределами народа; пускай забота богов ограничивается только народом, пускай они и знать не хотят о единичном человеке — душа едва ли нуждается в богах, которых она сама себе создала; что ей боги, тот или другой, когда она один на один ведет благочестивую и смиренную беседу с Непостижимым?..
О сокровенный глагол божественного собеседника! Пока не пронзен незримый белесый покров, пока не прорвана пелена, натянутая меж высью и бездной, молитве нашей ответствует лишь ее собственное эхо; недостижимым остается бог и не дает ответа.
Но Цезарь ответил:
— Если под предлогом этих благочестивых бесед — истинность коих, впрочем, никем, даже и самим тобой, не может быть подтверждена, — если под их предлогом ты намерен снять с себя всякие обязательства по отношению к государству и к народу, вдохновлявшему твое творчество, то я могу такое намерение понять, хоть и не могу его одобрить; но если цель твоих речей — принизить исконную нашу веру и поставить римское благочестие вровень с благочестием варваров, то я вынужден буду тебе напомнить, что сам же ты назвал египетские божества мерзкими чудищами…
— Благочестие неделимо, и, по мне, уж лучше варвар, понимающий благочестие как неустанное совершенствование, нежели римлянин, закрывший свою душу для всякого совершенствования.
С несколько рассеянным видом, с этаким скучающим вниманием Цезарь выслушал его и ответом своим как бы подвел итог:
— Благочестие, порождающее чудищ, — это не благочестие, государство, почитающее чудищ, — не государство; нет, благочестие немыслимо без богов, оно немыслимо без государства и без народа, и оно возможно лишь в общности, ибо лишь в рамках общности, в рамках всего римского отечества, неотделимого от своих богов, может человек обрести связь с божеством.