Избранное (Невиновные. Смерть Вергилия)
Шрифт:
— Вы прекрасно поступили, спасши господина фон Юну, — вставил тут А., — вот только с госпожой баронессой обошлись слишком круто.
Церлина не любила, когда ее перебивали.
— Главное — впереди, — сказала она и была права. Потому что, превращаясь в жалобу, в обвинение, в самообвинение, рассказ все больше набирал силу. — Мечтать о свадьбе уже это одно было скверно, но мечты эти были мне как самообман, чтобы уберечься от еще большей скверны, для которой были потребны письма. Я была пропащей, но еще не знала об этом. А кто сделал меня пропащей? Юна ли, засевший у меня в крови, хотя я его не любила? Госпожа ли баронесса со своим незаконным ребенком, прижитым с Юной, или вовсе сам господин председатель суда, потому что мне нестерпимо было видеть, в каких остался он дураках со всей своей святостью? Я одна могла бы открыть ему глаза, а уж как стало известно, что именно господин председатель суда будет вести дело Юны, тут я и вовсе потерялась.
Ему ли оправдывать того, кто тайком проник в его дом, чтобы наградить его незаконным ребенком? Я не вынесла этого,
Она тяжело вздохнула. Поистине, вот что, оказывается, было главное — покаяние в самой большой вине за всю жизнь; и покаяния ради, а не ради того, чтобы похвастать своей победой над баронессой — хотя отблеск этой победы был тут тоже примешан и неустрашим, — она и рассказывала, очевидно, всю эту историю. И в самом деле, Церлине, казалось, стало легче. Прочитав письмо, она осталась у окна, и теперь выяснилось, что у нее были на то причины. Она снова аккуратно водрузила на нос очки, снова достала клочок бумаги из кармана и после еще одного глубокого вдоха голос ее снова стал звонким и чистым.
— Пакет был отправлен господину барону, и я ждала, боялась, надеялась, что теперь произойдут ужасные вещи. Но дни шли, а ничего не происходило. Даже меня он не потребовал к ответу, хотя было ясно, что никто другой не мог быть анонимным отправителем писем. Тут постигло меня сильнейшее разочарование: стало быть, и господин барон оказался трусом, для которого справедливость Значила меньше, чем его место и положение; он что же, готов был Кради них даже терпеть в своем доме незаконного ребенка, прижитого от убийцы?
Однако господин барон преподал мне урок и основательный. Ибо однажды за столом, когда я прислуживала и должна была все слышать, он, обычно такой молчаливый, вдруг грозно заговорил о преступлении и наказании. Я запомнила каждое слово и потом точь-в-точь записала. Сейчас прочту, чтобы и ты запомнил. Запомни же хорошенько!
«Наш суд присяжных — учреждение важное и все же опасное, опасное, поелику доморощенный судья легко может поддаться собственным чувствам. А как раз в таких сложных случаях, для которых и собирают присяжных — случаях убийства в первую голову, — легко может возникнуть и возобладать чувство мести, которому любое наказание покажется слишком малым. И когда так бывает, никому даже не приходит в голову, что и юридическая ошибка является в таком случае убийством, весь ужас смертного наказания отодвигается на второй план, уступая место безрассудной решительности, которая нередко подсовывает доказательства в угоду мщению. Вдвойне и втройне судья тут должен следить за тем, чтобы подобный ход доказательств не возобладал. Даже собственноручно написанное и подписанное обвиняемым легко может стать предметом ложных толкований. Если, положим, некто пишет, что желал бы „устранить“ кого-либо или „избавиться“ от кого-то, то это далеко еще не свидетельствует о замышлении убийства. Одна лишь голая жажда мести не вычитает здесь ничего иного, кроме намерения убить, жажда мести, которая взывает к топору и алчет крови жертвы».
Так он сказал, и я все поняла, поняла настолько, что у меня задрожали руки и я чуть не уронила блюдо с жарким. Он был еще более велик и свят, чем могла себе вообразить я, глупая баба. Он-то угадал, что я хотела побудить его к мести, и отказался быть палачом. Он знал все. Но поняла ли госпожа баронесса? Или и для этого она была слишком пуста? Если она хоть немного помнила письма, которые получала, то не могла не обратить внимания на такие слова, как «устранить» и «избавиться». И господин барон смотрел на нее, смотрел намеренно добродушно, и, если б она сейчас рухнула перед ним на колени, я бы не удивилась. Но она сидит как изваяние и не шевелится, разве что побелели немного губы. «О, топор, — говорит она, — смертная казнь, как это все ужасно». Вот и все, и господин барон перевел взгляд на тарелку, а я подаю как раз сладкое. Такой уж она была, пустышка. Все последующее меня уже вовсе не удивило. Перед самым рождеством состоялся суд, что оказался легкой игрой для адвокатов, потому что им подыграл председатель суда, господин барон, оставивший в неведении прокурора: ни одно письмо на процессе так и не всплыло. Обвиняемый был почти единодушно оправдан присяжными, одиннадцать к одному, как будто мой голос «против» был услышан. Несмотря на это, я была рада, что его оправдали, господина фон Юну, и еще больше рада, что, не поблагодарив меня и не попрощавшись, он сразу уехал за границу, в Испанию, кажется, чтобы там поселиться.
То был конец рассказа, и Церлина вздохнула.
— Да, вот и вся история, моя и господина фон Юны, и я никогда ее не забуду. Топора он избежал и меня избежал, что было для него еще большим счастьем. Потому что, поступи он благородно и женись на мне, я бы жизнь его превратила в ад, и, будь он еще жив, он все равно по-прежнему имел бы меня, старуху, а ты только взгляни на меня.
Но прежде чем А. успел поднять на нее глаза, последовала концовка.
— Шума после приговора было много. Газеты нападали на господина председателя суда, особенно левые, обвиняли его в классовом подходе к правосудию.
Не удивительно, что он все больше и больше замыкался в своем одиночестве. Из кабинета своего он почти не выходил, а вскоре я стала стелить ему там и постель. Год спустя он подал в отставку, по состоянию здоровья. На самом же деле — из-за ощущаемого им приближения смерти: ему не было и шестидесяти, когда смерть настигла его, и, что бы ни говорили врачи, умер он от разбитого сердца. Ей же дано было жить дальше вместе с дочерью. И потому-то, из-за этой несправедливости судьбы, я воспитала Хильдегард так, как воспитала. Она сделалась истинной дочерью господина барона, чтоб быть достойной его и чтоб его дом не был прибежищем для прижитого от убийцы ублюдка. Будь она католичкой, я бы упекла ее в монастырь, а так я только и могла, что постоянно напоминать ей о целомудренной святости усопшего да побуждать ее к подражанию.
Чем больше мне удавалось сделать ее похожей на него, тем больше искупала она свою вину, тем больше искупала она вину своей матери, хотя эта вина из разряда вечных, неискупимых. Дочь выполнила свою роль: чем сильнее проникалась она духом отца, тем больше укреплялась в ней воля к мести, к той мести, которую сам он не хотел допустить из-за святой строгости по отношению к себе. Она мучается из-за своего подражания, я обрекла ее на эту муку, но так и не смогла привить ей его святость, а без святости она не может не перенести свою муку на других, так что, например, своей лицемерной манерой изображать заботу о матери обрекает ту на настоящую пытку. Одно переходит в другое, и вышло, как я хотела: я воспитала ее для возмездия за вину. Кровь похотливого убийцы в ней восстает, конечно, против этого, не хочет принять кары, ну да это ей не помогает.
— Ради всего святого, — воскликнул тут А., — за что же ей-то принимать кару? В чем же она виновата? Нельзя же валить на нее ответственность за родителей, тем более что нельзя же любовь госпожи баронессы и господина фон Юны целиком признать преступлением!
Карающий взгляд настиг его — не столь, может быть, из-за сказанного, хотя оно и было досадно Церлине, сколько из-за того, что он помешал ей закончить рассказ.
— Уж не собрался ли ты поддаться ее чарам? Ох, не советую. Найди себе лучше стоящую девицу, с которой тебе славно будет спать, а ей — с тобой, и даже если у нее будут слегка красные руки, то это лучше, чем наманикюренное дерганье. Знаешь, почему она не хотела сдавать тебе комнату? Да потому, что не было еще жильца, у двери которого, — и Церлина указала рукой на дверь комнаты, — она бы не простаивала по ночам, и каждый раз мысль об отце, который и не отец ей вовсе, мешала ей, и она доходила лишь до порога. Если не веришь, могу посыпать песочек в коридоре, как я уже не раз делала, сам увидишь ее нерешительные следы. Это ее мука, ее вина, ты не давай ей только себя впутать. Потому что вместе со скверной растет и наша ответственность, становясь все больше — больше, чем мы сами, — и чем глубже погружается человек в свою скверну в поисках себя, тем больше он должен взять на себя ответственность за преступления, которых не совершал; это касается всех: и тебя, и меня, и Хильдегард — и ей приходится расплачиваться за провинности своих кровных родителей. Мать же, госпожа баронесса, пленница нас обеих, хочет избежать терзаний и каждого жильца заклинает, чтобы он ей в этом помог. Вся душа их полна дерганья — что мать взять, что дочь, а чтобы оно им было внятней, я обратила его в адово скрежетанье, и адом стал этот дом, такой с виду ухоженный и тихий! Святой и дьявол, господин барон и господин фон Юна, который теперь, уж верно, тоже помер, — две грозные тени преследуют их и раздирают на части. А может, и меня тоже. Мне ведь тоже не помогло, что после господина фон Юны — чтоб только не хранить ему верность — я заводила себе все новых любовников; и совсем стало худо, когда я заметила, что любовники мои становятся все моложе, под конец пошли вовсе уж мальчики, которых я прижимала к своей груди, чтобы они утратили страх перед женщиной и научились страсти, дающей людям покой. Заметив это, я и совсем все прекратила. Только потому, что стала стара? Нет, мне давно уже надо было прекратить, и, не будь госпожи баронессы, я, возможно, даже и не пустилась бы во все тяжкие с господином фон Юной. Образ господина барона остался с тех пор негасим во мне и светил все больше… Кто же в действительности овдовел, когда он умер? Разве не я? Больше сорока лет прошло с тех пор, как он цапал меня за груди, а я все любила его, всю мою жизнь, всей душой.