Избранное (Невиновные. Смерть Вергилия)
Шрифт:
— Минуточку! — сказал молодой человек, заметив, что бутылка пуста, и заказал кельнерше еще одну. Затем обратился к Цахариасу: Как вы сказали?
— Проиллюстрируйте сказанное конкретным примером.
— То, что я сказал кельнерше, заказывая вторую бутылку? Это и так конкретно.
— Господи боже мой, то, что вы сказали по поводу точности и несчастья, которое она якобы приносит.
— Ах, это! Немцы самый точный народ в Европе, но они-то и принесли множество несчастий и себе, и всей Европе.
— Ага, вот оно! — взвился Цахариас. Он был уже не в силах сдерживать накопившийся гнев и перешел в наступление. — Вот она, ненависть нейтралов к Германии. Они считают ее виновником всех несчастий, потому что она угрожает корыстолюбию этих торгашей, этих копеечных душонок… Вы что же, и в самом деле ничему не научились?
— О да, вы правы, — сказал молодой человек, — но, в сущности, я не знаю, чему мне следует учиться.
— С меня хватит! — прошипел ему в лицо Цахариас. — Но прежде чем я уйду, вам придется-таки узнать, чему следует учиться вам вместе с вашими хвалеными нейтралами и даже со всем миром, да, да, вам всем.
Быстро опорожнив бокал и окинув молодого человека презрительным взглядом, он произнес такую речь:
— Чтобы, как это полагается,
Он встал, поднял нетвердой рукой бутылку, разлил оставшееся в ней вино по бокалам, опорожнил свой одним глотком и сказал:
— Теперь я ухожу.
— Почему? — спросил молодой человек.
— Объяснить это вам могло бы все сказанное мною.
— Нет, — сказал молодой человек, — я хочу еще пить.
— Этот довод показался штудиенрату Цахариасу чуть ли не убедительнее его собственной речи, и он всерьез задумался над тем, не сесть ли ему снова. Наконец он вынес свое решение:
— И тем не менее я ухожу.
— Куда? — не без интереса спросил молодой человек.
И этот вопрос послужил поводом для второй значительной речи штудиенрата Цахариаса:
— Я читаю на вашем лице похотливые предположения. Вы думаете, что отсюда я отправлюсь прямехонько к одной из тех особ женского пола, которых именуют — я не побоюсь употребить это слово — проститутками. Нет, этого я не сделаю. И будет неверно, если я скажу так: от подобного шага меня удерживает только опасение, что на этом пути мне могут встретиться один или несколько старшеклассников, которые затем, движимые отвратительной жаждой мести по отношению к строгому экзаменатору, испортят мне карьеру и разрушат мою семейную жизнь. Я сказал «будет неверно», потому что мне уже не раз приходилось перед лицом темных сил преодолевать этот страх, и, может быть даже, было бы разумнее преодолеть его и сегодня. Дело в том, что если я, как мне этого хочется, поспешу домой к своей верной супруге Филиппине, то состояние легкого опьянения, в коем я сейчас пребываю, может послужить источником появления на свет четвертого ребенка, из чего вы должны заключить, что у нас их уже трое. И все-таки, как ни очевидно, что страх перед этим четвертым чадом, каковое нам было бы не по карману, сильнее страха перед возможными грозными последствиями встречи со старшеклассниками, останавливает меня не только финансовая недоступность ребенка, не только инфляция, которая омрачает жизнь нашей страны и, возможно, будет устранена. Я далек от того, чтобы недооценивать финансовую необеспеченность, но в данном случае необеспеченность имеет более глубокие корни: они, если я правильно понимаю проблему, уходят в ту сферу Бесконечного, в которой мы, немцы, живем, так что всякое спаривание ввергает нас во тьму бесконечности. Я сознательно говорю «спаривание», не употребляя слово «любовь»: пусть другие народы говоря о любви, мы в этом слове больше не нуждаемся. Именно потому, что некогда мы, то есть моя любимая жена и я, соединяя наши тела, прикоснулись к Бесконечному, или, выражаясь общедоступным языком, потому, что мысль моя в данных обстоятельствах устремлялась к самым далеким светилам, так что казалось, будто наш поцелуй парит во вселенной, именно потому на основании всех этих фактов я осмеливаюсь делать вывод, что тогда я не существовал для нее и она не существовала для меня, а мы — каждый из нас по отдельности и оба вместе — как бы погасли, растворились в чем-то, что больше нашего собственного бытия, больше какой бы то ни было любви, бесконечно больше человеческой личности, которая участвует в любви и без которой любви не бывает. Ощущал ли я тогда по-прежнему ее лицо, а она — мое? Нет. Даже тела наши, я берусь это утверждать, потеряли ощущение друг друга. Погаснуть — значит погрузиться во тьму, в бесконечную тьму. Несомненно, человек, и особенно тот, кто в состоянии приобщиться к бесконечности, постоянно стремится к ней и к темноте, делающей его душу бездушной, а тело бестелесным, и он не только готов внушить себе, что стремление к темноте является любовью, нет, он, насколько я могу судить по собственному опыту, даже готов серьезно взглянуть на эту бездушность и бестелесность и покончить жизнь самоубийством, дабы тем самым закрепить бесконечность своей любви, тогда как на самом деле он закрепляет таким образом лишь полное разочарование в ней: он убивает себя, чтобы не обнаружить свое лицемерие, породившее любовный самообман, или, если вы предпочитаете несколько парадоксальную формулировку, чтобы лицемерие благодаря темноте не вышло на свет божий и чтобы он избавился от стыда, который, как мне кажется, неизбежно оставляет в нем это лицемерие. И мы тоже, моя Филиппина и я, так стыдились происшедшего с нами, что никогда больше ни словечком об этом не обмолвились, тем более что плод того мига, когда мы гасли, растворяясь друг в друге, наша старшая дочь Вильгельмина, названная так в честь монарха, живет с гаснущим умом, или, как сказал бы недоброжелатель, имеет склонность к идиотизму. И если бы не легкое опьянение — я всячески подчеркиваю эпитет «легкое», — то я бы не стал с таким бесстыдством вспоминать сейчас все эти подробности и, уж конечно, не похвалялся бы с такой откровенностью своими деяниями, а отправился бы, ни слова не говоря, к своей верной Филиппине, терпеливо меня дожидающейся. Ах, даже за легкое мое опьянение она не пеняла бы мне, ибо с давних пор усвоила, что мне надлежит посещать политические и научные заседания; нет, она приняла бы меня, как уличная девка принимает очередного посетителя, и я бы взял ее, как беру ту, к которой иногда хожу. Да, мы делали бы это просто потому, что, никогда не будучи любовью, оно было раньше больше нас самих, а теперь стало меньше нас. Ах, мы, немцы, не в силах лицемерить, и если мы хотим любви, то происходят самоубийство и убийство — в целом и в каждом отдельном случае, — а если мы не решаемся на это, у нас не остается ничего, кроме сплошной бесконечности, воплощенной в темноте, воплощенной в неуверенности, воплощенной в стыде. О, как все грустно, как грустно!..
И под натиском печали, внезапно на него нахлынувшей и его одолевшей, он долго хныкал, затем опустился на свою скамеечку, и тут хныканье превратилось в шумное всхлипывание, ибо бутылка, которую он обхватил дрожащей рукой, оказалась пустой. Но так как его партнер, движимый тем сочувствием, какое питают друг к другу пьяные, нежно погладил его по плечу, Цахариас накинулся на него:
— Невнимательность уже не одного ученика свела в раннюю могилу. Вот… Небытие, пустота!
И в доказательство своей правоты он поднял бутылку и взмахнул ею.
Тут печаль с той же силой и безо всякого перехода внезапно обернулась радостью: точно по мановению волшебной палочки, бокалы вновь оказались наполненными драгоценной влагой, и эта приятная неожиданность заставила обоих рассмеяться от души. Они просто-напросто не заметили, что бдительная кельнерша восприняла размахивание пустой бутылкой как сигнал к замене ее полной.
— Послушание по первому знаку, — удовлетворенно кивнул Цахариас. — Так и должно быть… Это, кстати, благоприятно скажется на вашем аттестате.
— Стоп! — сказал молодой человек повелительным тоном специалиста по питейной технике. — Прежде чем продолжать накачиваться, вам надо подкрепиться, и притом как следует, а не то нам с вами на собственных ногах отсюда не уйти.
И он заказал сосиски с тушеной капустой, швейцарский сыр и черный хлеб. Цахариас с довольным видом обхватил обеими руками бокал, но не поднес его ко рту, а стал послушно ожидать заказанную еду.
Когда же ее подали, он поднялся с бокалом в левой руке и, силясь укротить дрожащие ноги и даже вытянуться по-военному, одарил собеседника поклоном, выполненным по всем правилам.
— Цахариас, штудиенрат, — представился он. — На брудершафт!
Молодой человек, тоже поднявшись, крепко пожал протянутую ему десницу.
— Прекрасно! На брудершафт!
И, чокнувшись, они взяли друг друга под руку, чтобы в этой позе осушить свои бокалы до дна. Но потом, когда они вновь сели лицом к лицу, Цахариас строго спросил:
— А твоя — как твоя фамилия?
В знак сохранения тайны молодой человек приложил палец к губам.
— Тсс, не экзаменовать! Я же предупредил: никакому экзаменатору не выудить у меня ни имени, ни фамилии.
От этих слов на Цахариаса вновь нахлынула печаль.
— Но я же тебе сказал, как меня зовут… Где же справедливость?
— Ты на Цет [16] , а я на А. Раз мы теперь братья, то все имена и фамилии, да, да, все, от А до Цет, от первой буквы до последней, принадлежат нам обоим.
Такое чрезвычайно понравилось Цахариасу, понравилось и сидевшему в его нутре учителю математики, и довольный штудиенрат повторил смеясь:
— Все, от А до Цет.
— Итак, — весело сказал молодой человек, поднимая бокал, — выпьем за наши имена, а еще — за любовь, не знающую никаких имен!
16
Цет — немецкое название последней буквы латинского алфавита, именно с нее начинается фамилия Цахариас.