Избранное (Невиновные. Смерть Вергилия)
Шрифт:
— Да нет же, — сказал покупатель, — мои потери — это моя забота… но зато я сам выберу кожу.
Он взял всю стопку с прилавка и понес к слепому окошку. Там он наудачу выбрал одну из кож, молочно-серую с голубоватым оттенком, и велел ее завернуть. А когда стал платить, ему пришло в голову, что при нынешних ценах и инфляции он мог бы не задумываясь купить несколько дюжин, даже весь склад. Почему он этого не сделал? Почему упустил возможность? Он не знал; он знал только, что ему не нужны звериные шкуры, и пошел к двери, которую ему открыл торговец со словами:
— Окажите нам снова честь.
На улице било полуденное солнце, и глазам стало больно от света. Он не мог определить, где находится. Только когда мимо прошел трамвай, он понял по надписи, что это улица В., и удивился, как дом, из которого он только что вышел, растянулся до этой удаленной части города. Теперь-то уж было самое время идти в контору; он побежал за трамваем и еще успел догнать его у самой остановки.
VII. ЧЕТЫРЕ РЕЧИ ШТУДИЕНРАТА ЦАХАРИАСА
После того
Цахариас, который привык без всяких оговорок заимствовать свои взгляды у властей предержащих, то есть питал истинно демократическое доверие к мудрости большинства нации, вступил в ряды Социал-демократической партии, вследствие чего в сравнительно молодом возрасте сумел удостоиться звания штудиенрата [10] . В мечтах он видел себя уже директором гимназии. Он решил, как только ему доверят этот пост, установить строгие порядки, безжалостно изгонять инакомыслящих преподавателей, ограждать гимназию от всяких вредоносных новшеств и с помощью железной дисциплины растить поколение бравых, молодцеватых демократов. В лоне семьи педагогические принципы Цахариаса, поддержанные его супругой, увенчались полным успехом: их дети — девятилетняя дочь и сыновья восьми и пяти лет (последний — плод поездки домой на побывку во время войны) — отличались послушанием. Все они вслед за ним, своим образцовым руководителем, ходили по квартире в мягких войлочных туфлях, дабы пощадить натертый до блеска линолеум, и с почтением взирали на портреты, украшавшие стену над резным буфетом: триумвират Вильгельм II, Гинденбург [11] и Людендорф [12] на олеографии посредине стены подпирался с боков увеличенными фотографиями социал-демократических вождей Бебеля [13] и Шейдемана [14] .
10
Штудиенрат — звание учителя гимназии и других средних учебных заведений высшей категории в Германии. В ФРГ сохранено, в ГДР присваивается лишь наиболее заслуженным учителям.
11
Гинденбург, Пауль фон (1847–1934) — генерал-фельдмаршал, один из главных военачальников первой мировой войны. В 1925 году был избран президентом Германии и оставался на этом посту до смерти, но фактически в 1933 году передал власть в руки Гитлера.
12
Людендорф, Эрих (1865–1937) — генерал, ближайший помощник Гинденбурга в годы первой мировой войны, по окончании которой стал одним из самых реакционных политиков, союзником Гитлера.
13
Бебель, Август (1840–1913) — руководитель германской социал-демократии и один из активных деятелей Второго Интернационала. Страстный борец против милитаристской политики правительства кайзеровской Германии.
14
Шейдеман, Филипп (1865–1939) — лидер правого крыла Социал-демократической партии Германии.
В то время по всей Германии проводились собрания в знак протеста против Эйнштейновой теории относительности, которую (так, во всяком случае, полагали круги, где господствовал истинный дух нации) слишком долго молча терпели. Цахариас, правда, знал, что у Эйнштейна есть немало приверженцев среди социал-демократов, включая членов правления партии, и что, если бы был проведен опрос, правление в полном составе наверняка высказалось бы за теорию относительности; поэтому, посещая эти собрания, он чувствовал себя чуть ли не мятежником и не без профессиональной гордости похвалялся, что как математик и педагог видит в том не только свое право, но и свою обязанность. Но, в сущности говоря, он мало что мог сказать о теории Эйнштейна, разве только что она труднодоступна и тем отталкивает его; он почти не имел о ней представления, так как ее еще не включили в учебный план гимназий, но именно это и надо было предотвратить, независимо от того, как обстояло дело с ее правильностью или неправильностью. Ибо как же учитель сможет выполнять свои обязанности, если ему придется беспрестанно осваивать все новый и новый материал? Не означает ли это, что назойливый ученик получит возможность задавать каверзные вопросы? Разве нет у преподавателя законного права на завершенность знаний? Зачем же тогда он сдавал свои выпускные экзамены? Никто ведь не станет отрицать, что экзамены эти — веха, знаменующая конец учения и означающая, что отныне начинается период обучения и поэтому недопустимо обременять учителя новыми теориями, да еще такими, которые, как Эйнштейнова, являются спорными! В этом духе он и высказался на одном из собраний, и, хотя его умеренно резкое выступление некоторые горячие головы сочли слишком умеренным и даже несколько раз перебивали оратора выкриком «Еврейский подлипала!», его сопротивление нездоровым новшествам в науке («Будем служить прогрессу, но не моде!») многими из присутствующих было встречено с одобрением, и в ходе последовавших затем дебатов — а они были весьма оживленными и даже бурными, ибо сторонники Эйнштейна требовали от ораторов конкретности в аргументации, — ему пришлось еще раз подняться с места, и чтобы спросить дрожащим от негодования голосом:
— Кто может доказать, что мое выступление не было достаточно конкретным?
Тем не менее этот день не принес ему удовлетворения. По-видимому, все заметили, что принадлежность к социал-демократам вызвала у него двойственное отношение к теории относительности, и, когда собрание окончилось, ни в том, ни в другом лагере не нашлось никого, кто бы проявил интерес к его персоне. Он стоял между рядами стульев и, глядя вслед уходящим участникам дискуссии, с некоторым удовлетворением констатировал, что число их было не столь велико, чтобы зал оказался заполненным. Жалкое собрание! И он пожалел, что пришел сюда. Партийная дисциплина есть партийная дисциплина, даже если ты имеешь справедливые претензии к Эйнштейну. Не был заполнен даже такой небольшой зал, предназначенный для концертов камерной музыки. Напротив шести окон этого зала, на которых были по-вечернему задернуты штофные занавеси, были видны шесть ниш, где стояли бюсты шести героев мира звуков: Моцарта, Гайдна, Бетховена, Шуберта, Брамса и Вагнера (последний был в своем неизменном, надетом набекрень берете); все они устремляли недвижный взгляд в еще более недвижную даль, и перед мысленным взором Цахариаса, никогда не посещавшего концертов серьезной музыки, предстала блестящая публика, которая теснилась здесь в разгар музыкального сезона и, предаваясь наслаждениям и беззаботным радостям, с улыбкой взирала на него, случайного посетителя, почему-то затесавшегося в их среду. Ну ничего, ничего, он расквитается с ними: он доберется до их детей! Когда они будут иметь дело с ним, суровым экзаменатором, им будет не до улыбок. От этой мысли стало как-никак легче на душе. Не получив удовлетворения в одном, мы находим его в чем-то другом. Выравниваемая несправедливость!
Настроение еще больше поднялось, когда он вошел в просторное, по-летнему полупустое помещение гардероба, где веяло прохладой от высоких сводов, и увидел человека, который, исчиркав чуть ли не целый коробок спичек, что-то искал за широкими столами и по всем углам. Цахариас остановился и с благодушным видом принялся наблюдать за незнакомцем.
— Ну, хватит с меня! — сказал тот, заметив вошедшего.
— Потеряли что-нибудь?
— Шляпу здесь положил. Наверное, кто-то надел по ошибке.
— Не по ошибке, — заметил Цахариас.
Они спустились вместе по лестнице; Цахариас, сняв свою собственную шляпу, потер ее рукавом, сдул с нее пылинки и спросил сухо, безучастно:
— Хорошая шляпа?
— Довольно новая, — ответил молодой человек, которому пришлось идти с непокрытой головой. Такое со мной часто случается: со шляпами мне не везет.
— Не везет? Надо научиться следить за своими вещами.
— Никогда не научусь.
Они стояли на улице, под фонарями. Цахариас внимательно разглядывал молодого человека, который с такой легкостью, а вернее, с таким легкомыслием говорил об утрате новой шляпы: вдоль ушей у него тянулись узенькие, коротко подстриженные бакенбарды, какие носили когда-то, в эпоху бидермейера, и чувствовалось, что он принадлежит к лучшим кругам общества, например к постоянной публике этого концертного зала. Все это Цахариасу не нравилось.
— Вы физик?
Молодой человек покачал головой.
— Математик?
Вновь последовало качание головой. Решительное, словно в ответ на несправедливое требование.
— Антисемит?
— Не знаю толком, что это за штука. Никогда не пробовал…
— Такое не пробуют, — внес свою поправку Цахариас. Антисемитизм — это особый образ мыслей.
Быстро взглянув на него искоса снизу вверх, ибо Цахариас был выше его, молодой человек произнес с улыбкой:
— Вы намерены подвергнуть экзамену мой образ мыслей?
Неожиданно для собеседника Цахариас затрясся от смеха:
— Просто это всего лишь профессиональная привычка, весьма, кстати, похвальная… Я, видите ли, учитель гимназии и заслужил репутацию строгого экзаменатора.
По лицу молодого человека пробежала легкая тень испуга, соединенного с забавно решительной готовностью к отражению атаки.
— В таком случае со мною вас, к великому сожалению, постигнет неудача, ибо я, скажу вам по секрету, не люблю, когда меня экзаменуют.
— Никто не любит, никто… — Испуг собеседника перед предстоящим экзаменом раззадорил Цахариаса, и он захохотал еще громче. — Никто на свете… Несмотря на это или именно поэтому и должен вас спросить о тех причинах, которые побудили вас посетить антиэйнштейновское собрание.