Избранное (Передышка. Спасибо за огонек. Весна с отколотым углом. Рассказы)
Шрифт:
Воскресенье, 21 июля
«Может быть, раньше, когда Наше только начиналось, я предпочла бы замужество. Теперь, по-моему, не надо». Я записываю эти ее слова в первую очередь, потому что боюсь забыть. Вот что она мне ответила. На сей раз я поговорил с ней совершенно откровенно, мы обсудили возможности нашего брака со всех сторон. «Еще до того, как я пришла сюда, в эту квартиру, я поняла, что тебе тяжело говорить о женитьбе. Ты только один раз произнес это слово, тогда, у дверей моего дома, и я от души тебе благодарна. С того дня я поверила в тебя, в твою любовь. Но согласиться на брак не могла, получалась какая-то фальшь, и на ней строилось бы наше будущее, которое стало теперь настоящим. Если бы я согласилась, тебе пришлось бы ломать себя, через силу принимать решение, для которого еще не приспело время. И тогда я сломила себя, ведь я же, естественно, в себе была уверена больше, чем в тебе. Я знала, что, даже сломив себя, не стану на тебя досадовать; а если бы тебе пришлось это сделать, ты, может быть, стал бы сердиться на меня немного. А теперь все позади. Я — падшая. Есть что-то варварское в женщине, вечно стоящей на страже своего целомудрия, а уж если она решится его потерять, так не раньше, чем получит все необходимые гарантии. Когда же так называемое «падение» позади, начинаешь понимать, что все это бредни, старые сказки, выдуманные с одной лишь целью — подцепить мужа. Вот поэтому-то я и не думаю, что для нас с тобой брак — лучший выход. Самое важное, чтобы нас что-то связывало, это «что-то» существует, ведь правда? Так вот, не кажется ли тебе, что пусть лучше нас связывает то сильное, смелое, прекрасное, которое воистину существует, а не какая-то запись да нудная официальная речь пузатого чиновника. К тому же у тебя дети. Я не хочу бороться за тебя с тенью твоей жены, не хочу, чтобы твои дети ревновали ко мне вместо матери. И наконец, о твоем страхе перед временем: ты боишься, что станешь старым и я начну глядеть по сторонам. Не надо, не бойся. То, что я больше всего в тебе люблю, не подвластно
Понедельник, 22 июля
Я старательно подготовил встречу, но Авельянеде не сказал ничего. Мы сидели в кондитерской. Редко бываем мы где-нибудь вместе. Она всегда нервничает, беспокоится, как бы нас не увидел кто-либо из конторы. Я говорю, что рано или поздно это все равно должно произойти. И потом, не можем же мы постоянно сидеть взаперти в своей квартире. Я поднял глаза от чашки, и Авельянеда сразу перехватила мой взгляд. «Кого ты увидел? Кто-нибудь оттуда?» «Оттуда» означает из конторы. «Нет, не оттуда. Пришел человек, который хочет с тобой познакомиться». Она страшно встревожилась, и на минуту я пожалел, что устроил все это. Проследила за моим взглядом и, прежде чем я успел сказать хоть слово, узнала Бланку. Значит, дочь все-таки на меня похожа. Я помахал Бланке, и она подошла — красивая, веселая, добрая. Я ощутил отеческую гордость. «Бланка, моя дочь». Авельянеда протянула руку. Рука дрожала. Бланка была на высоте: «Пожалуйста, не волнуйтесь. Это я хотела познакомиться с вами». Тем не менее Авельянеда никак не могла прийти в себя. В страшном волнении пробормотала она: «Господи боже мой! Не могу себе представить, неужто он говорил с вами обо мне? Не могу себе представить, вы хотели со мной познакомиться. Простите, вы, наверное, думаете бог знает что…» Бланка всячески старалась ее успокоить, я тоже. И все же я уловил какую-то ниточку взаимной симпатии, протянувшуюся между ними. Они почти одного возраста. Разница небольшая. Авельянеда постепенно успокаивалась, уронила, однако же, пару слезинок. А через десять минут они уже мирно и безмятежно беседовали. Я слушал. Я познал новую радость — они здесь обе, рядом со мной, две женщины, которых я люблю больше всего на свете. Авельянеда горячо настаивала, чтобы я проводил дочь.
Расстались. Мы с Бланкой прошли пешком несколько кварталов под моросившим дождем, потом сели в автобус. Дома Бланка меня обняла, обычно она не слишком щедра на ласки, так что это объятие я не забуду. Прижалась щекой к моей щеке, сказала: «Она мне понравилась по-настоящему. Я и не думала, что ты способен сделать такой удачный выбор». Я почти не ужинал и поскорее лег. Устал так, будто целый год камни ворочал. Но какое это имеет значение?
Вторник, 23 июля
Со вчерашнего дня, когда мы с Бланкой ушли из кондитерской, я не видел Авельянеду. Сегодня рано утром в конторе она подошла к моему столу с двумя скоросшивателями, спросила что-то. Мы всегда очень осторожны на работе (до сих пор никто ни о чем не догадывается). Но сегодня я взглянул на нее внимательно. Хотел знать, как она себя чувствует, не сердится ли, что я подстроил ей вчера ловушку. Она смотрела серьезно, очень серьезно, лицо почти совсем не подкрашено. Я ответил на ее вопрос, объяснил, что надо сделать. Вокруг были люди, мы не могли сказать друг другу ни слова. Отходя, она положила на мой стол две чековые книжки, а под ними листок, на котором было нацарапано: «Спасибо».
Пятница, 26 июля
Восемь часов утра. Завтракаю в «Тупи» [14] . Одно из моих величайших удовольствий. Сажусь возле окна, выходящего на Площадь. Идет дождь. Еще того лучше. Я научился любить это легендарное чудище — дворец Сальво. Не зря же его изображают на открытках для туристов. Можно сказать, что дворец выражает наш национальный характер — грубый, безвкусный, тяжеловесный, милый. До того он некрасив, до того безобразен, что приводит в хорошее настроение. Я люблю «Тупи» в эти часы, совсем рано, когда еще не набежали сюда гомосексуалисты (я забыл о Хаиме, какой ужас!) и только кое-где за столиками сидят одинокие старики, почитывают «Диа» или «Дебате» и наслаждаются. Большинство из них — пенсионеры, которые никак не могут отвыкнуть подниматься ни свет ни заря. А я, когда выйду на пенсию, тоже буду по-прежнему ходить в «Тупи»? Или привыкну валяться в постели до одиннадцати, словно какой-нибудь начальственный сынок? По-настоящему следовало бы делить общество на классы в зависимости от того, кто в котором часу встает. А вот и Бьянкамано, беспамятный официант, наивный и искренне благожелательный. В пятый раз заказываю я ему полпорции кофе с молоком и рогалики, и наконец он приносит большую чашку кофе и крекеры. И так он старается, от всей души, что я сдаюсь. Опускаю один за другим кусочки сахара в чашку, а Бьянкамано стоит возле и рассуждает о погоде и о работе. «Оно конечно, что хорошего, коли дождь идет, а только я говорю: сейчас ведь у нас зима или как?» Я соглашаюсь, в самом деле нет никакого сомнения в том, что сейчас зима. Господин, сидящий в глубине зала, зовет Бьянкамано, господин чрезвычайно рассержен, ему Бьянкамано тоже принес совсем не то, что он заказывал. Только господин отнюдь не намерен сдаваться. А может быть, он аргентинец, приехал сюда на недельку по делам, заработать малую толику, и не знает наших обычаев. Далее следует второе отделение моего праздника — чтение газет. Случается, я покупаю их все. У каждой свое лицо, и мне доставляет удовольствие различать их. Стилистические выкрутасы «Дебате», благопристойное ханжество «Паис», пестрая смесь самых разных сведений, изредка разбавляемая антиклерикальными выпадами, — «Диа», толстенная «Маньяна», какие они все разные и какие одинаковые. Ведут сложную игру, хитрят, намекают, переходят из одного лагеря в другой. А на деле едят из одного корыта, врут да обманывают, тем и кормятся. А мыто читаем да верим, голосуем, спорим, и главное — не помним, ничего не помним, как идиоты. Вчера газета писала прямо противоположное тому, что пишет сегодня, а мы не помним; сегодня в газете яростно защищают человека, которого вчера обливали грязью, а мы не помним; но еще хуже то, что человек этот доволен, он горд поддержкой прессы. Вот почему я предпочитаю откровенное безобразие дворца Сальво — он всегда был уродом, он нас не обманывал, он высится здесь, в самом людном месте города, вот уже тридцать лет, и все мы, местные и приезжие, поднимаем глаза, дабы почтительно охватить взором все его уродство. А чтоб читать газеты, глаза приходится опускать.
14
«Тупи-Намба» — знаменитый в Монтевидео ресторан, где собиралась обычно интеллигенция.
Суббота, 27 июля
Авельянеда в восторге от Бланки. «Никогда не думала, что у тебя такая очаровательная дочь», — повторяет она примерно каждые полчаса. Эти слова и слова Бланки («никогда не ожидала, что ты способен сделать такой удачный выбор») обнаруживают весьма нелестное мнение обеих о моей особе, во всяком случае недоверие к моей способности как выбрать, так и породить что-либо стоящее. Тем не менее я доволен. И Авельянеда тоже. Листок с нацарапанным «спасибо», положенный мне на стол в прошлый вторник, был только началом. Она призналась, что, увидев мою дочь, пережила сперва неприятные минуты. Подумала, будто Бланка явилась устроить ей сцену и будет всячески ее поносить, что, на взгляд Авельянеды, вполне понятно и чуть ли не заслуженно. Удар, решила она, может оказаться столь яростным, сильным и разрушительным, что погубит Наше. И только тогда до конца поняла, какое место занимает в ее жизни Наше, поняла, насколько невыносимо ей было бы прервать отношения, на первый взгляд даже не заслуживающие названия мимолетных. «Ты не поверишь, все это пронеслось у меня в голове, пока твоя дочь пробиралась к нам между столиками». Дружеская улыбка Бланки была для Авельянеды нежданной радостью. «Скажи, я могу стать ее подругой?» — спрашивает она, и лицо ее светится надеждой и счастьем, наверное так же, как двадцать лет назад, когда она спрашивала маму и папу, какие подарки принесут ей на рождество волхвы.
Вторник, 30 июля
О Хаиме никаких вестей. Бланка осведомлялась у него на работе. Уже десять дней не является. С Эстебаном у нас молчаливый договор этой темы не касаться. Он тоже с трудом перенес удар. Спрашиваю себя — как он будет реагировать, когда узнает об Авельянеде? Я просил Бланку не говорить ему ничего. Пока что по крайней мере. Быть может, зря я сажаю своих детей в судейское кресло (или позволяю им залезать в него)? Свой долг перед ними я выполнил. Дал им образование, заботился, любил. Впрочем, на любовь я, наверное, был не слишком щедр. Что ж тут поделаешь, я не из тех, кто открыто изливает свои чувства. Мне вообще трудно быть ласковым, с женщинами тоже. Всегда я даю меньше, чем у меня есть. Только так и умею любить — сдержанно; сильная страсть прорывается редко, лишь в крайних обстоятельствах. Может, причина тому — вечное мое стремление разбираться в оттенках, в степенях. Ну а если ты постоянно изливаешь самые бурные страсти, что у тебя останется на те минуты (их бывает совсем немного в жизни каждого человека), когда надо отдать все сердце, все целиком? И потом, мне неприятна любая вульгарность, а выставлять напоказ свои чувства — это, по — моему, вульгарно. Если человек рыдает каждый день, что станет он делать, когда придет великая боль, чем утишит ее? Всегда, конечно, можно покончить с собой, но это все-таки жалкий выход. Я хочу сказать, что, в сущности, невозможно жить постоянно на последнем дыхании, носиться со своими чувствами, ежедневно погружаясь в терзания (нечто вроде утренней ванны). Добропорядочные дамы, привыкшие экономить на всем, не ходят в кино на фильмы с печальным концом, утверждая, что «жизнь и без того достаточно горька». И в чем-то они правы: жизнь достаточно горька, и не стоит хныкать, страдать и закатывать истерики только потому, что вам встретилось препятствие на пути к счастью,
Четверг, 1 августа
Вызвал управляющий. Не выношу этого типа. До того бесцветный, просто на удивление, да и трус к тому же. Я пытаюсь представить себе его душу, его внутренний мир, картина получается отвратительная. Человеческое достоинство ампутировано. На его месте — некий протез, дающий возможность изображать время от времени нечто вроде улыбки. Когда я вошел в кабинет, он как раз улыбался. «Приятная новость, Сантоме, приятная новость. — Он потер руки, будто собирался меня душить. — Вам предлагают ни больше ни меньше как должность заместителя управляющего». Было заметно, что это предложение дирекции его лично отнюдь не приводило в восторг. «Разрешите вас поздравить». Он протянул руку, пришлось пожать — липкая, словно он только что открывал банку с вареньем. «Но, конечно, с одним условием». С места я карьер ринулся наш краб; он в самом деле похож на краба, особенно когда бочком вылезает из-за стола. «Условие состоит в том, чтобы вы в течение двух лет не уходили от нас». А моя свобода? Заместитель управляющего — место хорошее, особенно для человека, завершающего карьеру. Работы немного: принимать особо важных клиентов, присматривать за служащими, заменять управляющего в его отсутствие, общаться с директорами и их супругами, терпеливо снося немыслимые остроты одних и вполне энциклопедическое невежество других. Но… моя свобода? «Сколько времени можете вы дать мне на размышление?» — спросил я. Это было предвестием отказа. Глазки у краба заблестели, он сказал: «Неделю. В следующий четверг я должен сообщить ваш ответ дирекции». Когда я вернулся в отдел, все уже знали. Так всегда бывает, если дело особо секретное. Принялись обсуждать, поздравлять, обнимать. Служащая нашего отдела Авельянеда тоже подошла и пожала мне руку. Только ее рука, единственная из всех, источала живительное тепло.
Суббота, 3 августа
Мы долго говорили с ней. Она считает, что следует хорошенько подумать: место хорошее, приятное, солидное, платят недурно. Ладно, это все я и сам знаю. Но кроме того, знаю, что имею право наконец отдохнуть, я его заслужил и не продам за лишние сто песо в месяц. Даже если бы мне предложили много больше, и то я, наверное, не согласился бы. Для меня главное — чтобы заработка хватало на жизнь. Мне и хватает. Жалованье у меня неплохое. А больше мне не надо. Даже сейчас, когда я плачу за нашу квартиру. К тому же, выйдя на пенсию, я наверняка стану получать больше почти на сто песо, так как за последние пять лет благодаря премиям мой средний заработок значительно вырос, а вычетов из пенсии не бывает. Конечно, покупательная способность песо падает, и это — самый верный признак грядущей инфляции. Угроза вполне реальная, но что поделаешь, как-нибудь выстоим, всегда можно взять какую-нибудь бухгалтерскую работу и постараться это скрыть. Авельянеда приводит и другие доводы, не столь практичные, скорее трогательные, полные неясных предчувствий: «Если ты уйдешь, в конторе станет невыносимо». Тем лучше. Доводы ее нисколько меня не убеждают, ибо надеюсь, что, когда я уйду на пенсию, она бросит работу. Моих доходов вполне хватит на двоих. К тому же оба мы неприхотливы. Развлечения наши по понятным причинам носят характер сугубо домашний. Сходим изредка в кино, посидим в ресторане или в кондитерской. По воскресеньям, даже если погода холодная, но солнечная, любим пройтись по пляжу, подышать свежим воздухом. Иногда купим книгу, пластинку, но больше всего нам нравится разговаривать, да, разговаривать, рассказывать друг другу, как жили прежде, до того как началось Наше. Никакие развлечения, никакие зрелища не заменят этого наслаждения — открывать душу, рассказывать о себе все начистоту. Теперь мы уже научились это делать. Потому что к откровенности, к искренности тоже надо привыкнуть. Все эти годы Анибаль жил за границей, отношения мои с детьми складывались сложно, от сослуживцев я ревниво оберегал свою личную жизнь, боясь насмешек, с женщинами сходился только из соображений гигиенических, каждый раз с другой, ни с одной — дважды, так что не мудрено отвыкнуть от искренности. Даже и с самим собой я, наверное, редко бывал откровенен. Это правда — во время наших бесед с Авельянедой я бываю искреннее, чем в своих одиноких размышлениях. Неужто возможно такое?
Воскресенье, 4 августа
Открыл сегодня утром ящик маленького шкапчика, и по полу разлетелись бумаги, фотографии, вырезки, письма, квитанции. Тут я увидел листок неопределенного цвета (он был, наверное, когда-то зеленым, а теперь весь в темных пятнах, чернила давным-давно расплылись от сырости да так и засохли). До той минуты я совершенно не помнил об этом листке, но, как увидел, тотчас узнал письмо Исабели. Мало нам пришлось переписываться с нею. Незачем было, мы редко расставались и ненадолго. На письме дата-17 октября, 1935 г., Такуарембо. Странно смотреть на высокие, с длинными узкими хвостиками буквы — в почерке отразилось время, отразился человек. Написано письмо не шариковой ручкой, а тоненькой деревянной, стальным, с ложбинкой пером. Эти перья всегда так жалобно скрипели, да еще и брызгали, оставляя на бумаге едва видные лиловые точечки. Я должен переписать это письмо в дневник. Должен, потому что оно — часть меня самого, та часть моей жизни, в которой уже ничего нельзя изменить. Исабель была в особом состоянии, когда его писала, к тому же, перечитав письмо, я немного растерялся, сомнения одолели, я даже сказал бы, что оно меня растрогало. Вот что там написано: «Мой дорогой! Уже три недели я здесь. Ты поймешь: три недели я сплю одна. Ужасно, правда? Ты знаешь, иногда ночью я просыпаюсь и мне так надо дотронуться до тебя, почувствовать, что ты рядом. Не знаю, что за сила такая от тебя исходит, только, когда ты рядом, я даже во сне чувствую себя под твоей защитой. А сейчас меня мучают страшные кошмары, только никакие чудовища мне не снятся. Просто я вижу во сне, что лежу в постели одна, тебя нет. Потом просыпаюсь, кошмар рассеивается, но тебя и вправду нет. Разница лишь в том, что во сне я не могу плакать, а как проснусь — плачу. За что мне такое наказание? Я знаю: ты в Монтевидео, ты здоров, ты думаешь обо мне. Ведь верно, думаешь? Эстебан и малышка чувствуют себя хорошо, хотя, знаешь, тетя Сульма все-таки слишком их балует. Так что приготовься: когда мы вернемся, малышка не даст нам с тобой уснуть несколько ночей подряд. Господи, скорей бы настали эти ночи! Да, знаешь, у меня новость: я опять беременна. Просто ужас — я говорю тебе такое, а ты меня не целуешь. А может, по-твоему, ничего ужасного тут нет? Родится мальчик, мы назовем его Хаиме, мне нравится это имя. Не знаю почему, но на этот paз мне немного страшно. А вдруг я умру? Скажи скорее, нет, скажи, что я не умру. Ты думал, что будешь делать, если я умру? Ты смелый, ты сумеешь выстоять, и потом, ты сразу же найдешь себе другую жену, я заранее ревную, страшно ревную. Видишь, какая я стала сумасшедшая? Это потому, что мне очень плохо, когда тебя нет со мной или меня нет с тобой, это одно и то же. Не смейся, всегда ты смеешься, всегда, даже когда ничего смешного я вовсе не говорю. Не смейся же, будь хорошим. Напиши мне, что я не умру. Даже если умру, все равно буду скучать о тебе. Ах да, чуть не забыла: позвони Марухе, напомни, что двадцать второго — день рождения Доры. Пусть поздравит от моего имени и от своего. У нас дома очень грязно? Та девушка, которую мне рекомендовала Селия, приходит убирать? Не смей на нее заглядываться, слышишь? Тетя Сульма так счастлива, что детишки здесь. А о дяде Эдуардо и говорить нечего. Оба без конца рассказывают мне о тебе, как ты приезжал сюда на каникулы, когда тебе было десять лет. Ты, кажется, потряс их своим умом. «Черт знает что за мальчишка!» — говорит дядя Эдуардо. По-моему, ты и сейчас черт знает что за мальчишка, даже когда приходишь из конторы усталый, и глаза у тебя немножко злые, и ты говоришь со мной сквозь зубы, а иногда сердишься. Но по ночам мы отлично ладим, ведь правда? Третий день льет дождь, я сажусь в зале у двери балкона и гляжу на улицу. Но на улице ни одной живой души. Пока дети спят, я захожу в кабинет дяди Эдуардо и перелистываю Латиноамериканскую энциклопедию. Мой культурный уровень растет на глазах, и скука тоже. Мальчик родится или девочка? Если девочка, выбирай имя ты, какое хочешь, только не Леонор. Но нет. Родится мальчик, мы назовем его Хаиме, он будет такой же длиннолицый, как ты, совсем некрасивый и будет страшно нравиться женщинам. Знаешь, я люблю детей, очень люблю, но больше всего я люблю их за то, что они — твои дети. Дождь как безумный барабанит по крыше. Сейчас разложу пасьянс в пять рядов, как Дора меня учила, помнишь? Если выйдет, я не умру в родах. Люблю тебя, люблю, люблю. Твоя Исабель. Постскриптум: Пасьянс вышел. Ура!»