Избранное (Передышка. Спасибо за огонек. Весна с отколотым углом. Рассказы)
Шрифт:
В кого метил управляющий на самом деле, я прекрасно понимаю. Экспедиция работает через пень колоду, она просто не выполняет своего назначения. Проповедь управляющего относится к Суаресу, но для чего же было вызывать нас всех? Почему мы обязаны отвечать за Суареса, если только он один и виноват? Дело, разумеется, в том, что управляющему, как и всем нам, известно, что Суарес спит с дочкой генерального директора. Она недурна, эта Лидия Вальверде.
Суббота, 2 марта
Нынче ночью, после тридцатилетнего перерыва, снова видел во сне тех, в капюшонах. Четыре года мне было, а может, и меньше, мучились со мной — никак я не хотел картофельное пюре есть. И вот бабушка придумала воистину оригинальный способ, чтобы заставить меня проглотить все без возражений. Наденет, черные очки, длиннющий дядюшкин плащ, капюшон накинет на голову, подойдет в таком виде снаружи к окну и постучит. У меня душа в пятки уходила. А служанка, мать, тетка все хором кричат: «Дон Поликарпа пришел!» Доном
Вторник, 12 марта
Как приятно иметь толковую сотрудницу. Сегодня я решил испытать Авельянеду и объяснил ей сразу все ее обязанности. Я говорил, а она что-то записывала. И когда я кончил, сказала: «Видите ли, сеньор, мне кажется, я поняла довольно хорошо, но в некоторых вопросах еще не совсем разобралась». Не совсем разобралась в некоторых вопросах… Мендесу, который занимался этим делом до нее, понадобилось не менее четырех лет, чтобы разобраться… Потом я усадил ее за стол справа от моего. И время от времени на нее посматривал. Ноги красивые. Работает еще не машинально и потому утомляется. Кроме того, нервничает, волнуется. Видимо, стесняется немного, бедняжка, потому что я — начальство. Обращается ко мне «сеньор Сантоме» и при этом часто-часто моргает. Красавицей ее не назовешь. Улыбка, правда, приятная. И на том спасибо.
Среда, 13 марта
Сегодня днем, когда я вернулся из центра, Хаиме с Эстебаном ссорились на кухне. Я расслышал только, как Эстебан крикнул что-то о «твоих вонючих дружках». Услыхав мои шаги, оба тотчас утихли, сделали вид, будто просто разговаривают. Однако глаза Эстебана горели, а Хаиме все поджимал губы. «Что случилось?»- спросил я. Хаиме пожал плечами, а второй сказал: «Не твое дело». До чего же мне хотелось изо всех сил двинуть ему в зубы! Неужто это мой сын — какое жесткое лицо, никто и ничто не смягчит его. Не мое дело. Я открыл холодильник, взял бутылку молока, масло. Я чувствовал себя жалким, униженным… Невозможно, невозможно! Сын сказал мне: «Не твое дело», а я преспокойно выслушал, ничего не ответил, ничего не сделал. Я налил себе полный стакан. Невозможно, невозможно, чтобы он так кричал на меня, я должен так кричать на него, но я не кричу. Не мое дело. С каждым глотком все сильнее стучало в висках. Я вдруг повернулся, схватил его за руку: «Не смей грубить отцу, слышишь? Не смей!» Это следовало сказать сразу, в ту же минуту, теперь же, конечно, вышло ужасно глупо. Рука у Эстебана твердая, словно стальная. Или свинцовая. Ныло в затылке, но я все-таки поднял голову и посмотрел ему в глаза. Это все, на что я оказался способен. Нет, он нисколько не испугался. Просто сбросил мою руку, раздул ноздри и спросил: «Когда ты, наконец, повзрослеешь?» И вышел, хлопнув дверью. Я повернулся к Хаиме; надо думать, я выглядел не слишком спокойным. Хаиме по-прежнему стоял, прислонившись к стене. И вдруг улыбнулся: «Ну и злой же ты, старик, ну и злой!» И все. Как ни странно, мой гнев мгновенно остыл. «Так ведь и брат твой тоже — проговорил я неуверенно. «Не тронь ты его, — отвечал Хаиме, —
Пятница, 15 марта
Марио Вигнале явился ко мне в контору. Зовет на следующей неделе к себе, говорит, что отыскал старые фотографии всей нашей компании. Отчего, спрашивается, он их не принес, идиот несчастный? Фотографии, значит, должны послужить мне наградой, если соглашусь. Я согласился. Кого не влечет собственное прошлое?
Суббота, 16 марта
Нынче утром новенький — Сантини — вздумал вдруг откровенничать и мать со мной. Не знаю, что-то такое, видимо, есть в моем лице, располагающее к задушевному разговору. Не в первый уже происходит со мной такое: человек начинает поглядывать, улыбаться, а то станет вдруг губами дергать, того и гляди разрыдается; далее следует разговор по душам. И, признаться откровенно, многие из этих душ отнюдь не приводят меня в восторг. Трудно поверить, с каким удовольствием люди бесстыдно выворачиваются наизнанку, каким таинственным тоном выкладывают о себе всю подноготную.
Я ведь, представляете, сеньор? Я сирота», — сообщил Сантини начала, дабы я сразу зарыдал от жалости. «Очень приятно, а я — вдовец», — отвечал я с поклоном, надеясь сразу же пресечь его и заигрывания. Однако мое вдовство растрогало его значимо меньше, чем собственное сиротство. «У меня сестричка есть, представляете?» Он стоял возле моего стола и слабыми тонкими пальцами барабанил по переплету книги доходов и расходов. «Вы не могли бы оставить в покое книгу?» — крикнул я; он перестал стучать и только улыбнулся кротко. На руке у него браслет — золотая цепочка с медалькой. «Моей сестричке семнадцать лет, представляете?» Это его «представляете?» напоминает тик.
«Да что вы говорите? И хорошенькая?» Я защищался отчаянно, ибо знал — сейчас он отбросит всякую видимость приличий, плотина прорвется, и я начну захлебываться и тонуть в подробностях его частной жизни. «Вы не желаете разговаривать со мной всерьез». Сантини поджал губы и, разобиженный, отправился к своему столу. Работает он не очень-то споро. С отчетом за февраль провозился два часа лишних.
Воскресенье, 17 марта
Если я когда-нибудь покончу с собой, так именно в воскресенье. Это самый унылый, самый противный день. Думаешь поспать подольше, хотя бы до девяти или до десяти, но в половине седьмого просыпаешься и больше уже глаз не смыкаешь. Боюсь и подумать, что же я стану делать, когда вся жизнь превратится в одно сплошное воскресенье? Кто знает, может, я и привыкну тогда просыпаться в десять часов. Отправился обедать в центр, так как дети на конец недели уехали, каждый со своей компанией. Не хотелось запросто, как оно положено, беседовать с официантом о жаре и о туристах. Через два столика от меня сидел человек, такой же одинокий, как я. Грозно нахмурясь, он яростно разрывал булочку на куски. Я взглянул на него два или три раза; случайно глаза наши встретились. Во взгляде его я увидел ненависть. Что увидел он в моем? Так, наверное, всегда бывает — мы, одинокие, ужасно не любим друг друга. А может, мы оба и в самом деле несимпатичные?
Я вернулся домой, лег отдохнуть, а встал с тяжелой головой и в дурном настроении. Выпил несколько чашек мате [1] , разозлился, что он горький. Оделся и снова отправился в центр. На этот раз я вошел в кафе; мне удалось сесть за столик возле окна. За час с четвертью мимо прошли ровно тридцать пять интересных женщин. Я развлекался подсчетами: что мне больше всего понравилось в каждой из них. Вел запись на бумажной салфетке. Результат получился следующий: лицо — 2; волосы — 4; бюст-6; ноги-8; зад-15. Зад — абсолютный чемпион.
1
Распространенный в Латинской Америке тонизирующий напиток, приготовленный из измельченных листьев дерева, которое также называется мате. — Здесь и далее прим. перев.
Понедельник, 18 марта
Вчера Эстебан возвратился в двенадцать, Хаиме-в половине первого, Бланка-в час. Я слышал каждого, ловил шорохи, шаги, шепот. Кажется, Хаиме был немного пьян. Во всяком случае, он натыкался на мебель и в ванной вода шумела чуть ли не полчаса. Развратничает именно Эстебан, он ведь никогда не пьет. Когда вернулась Бланка, Эстебан сказал ей что-то из своей комнаты, она ответила — пусть не суется в чужие дела. Потом все стихло. Три часа тишины. Проклятая бессонница всегда мучает меня субботними воскресными ночами. Что же выходит, на пенсии я совсем перестану спать?
Сегодня утром говорил только с Бланкой. Мне не нравится, что она возвращается так поздно, сказал я. Как раз Бланка никогда не грубит мне, и вовсе не стоило на нее ворчать. Но кроме всего прочего, это же мой долг, отцовский, и материнский тоже. Приходится быть одновременно и отцом и матерью, а я, кажется, ни то ни другое. Я сам почувствовал, что зашел слишком далеко, услышал собственный голос, спрашивавший наставническим томом: «Что ты делала? Где была?» А она намазывает маслом тост и говорит спокойно: «Почему ты считаешь своим долгом изображать сурового отца? Ведь ни ты, ни я не сомневаемся в том, что любим руга, и в том, что я не делаю ничего дурного». Я был разбит наголову. Однако попытался хоть как-то поддержать свое достоинство: «Все зависит от того, что считать дурным».