Избранное в 2 томах. Том 2
Шрифт:
Мы помолчали. Мне понравилась футбольная терминология для связи. Когда-то я был страстным футболистом.
— Вторая связь, — сказал Кобец, — только на тот случай, если завтра на матче ты не увидишь футболиста в непарных бутсах. Тогда послезавтра пойдешь в библиотеку, которая когда-то называлась библиотекой имени Короленко, и спросишь у дежурной библиотекарши: «Нет ли случайно книги «Возрождение нации»?
— Книги «Возрождение нации».
— Нет ли случайно книги «Возрождение нации»? — поправил
Я повторил.
— Если она скажет: «Что вы! Это ведь старая книга».
— Что вы! Это ведь старая книга…
— …Тогда скажешь: «Ну, тогда дайте что-нибудь другое о национальном возрождении».
— Ну, тогда дайте что-нибудь другое о национальном возрождении.
— Возьмешь книгу, которую она тебе даст, и прочитаешь буквы, отмеченные на страницах, которые оканчиваются на семь, — семь, семнадцать, двадцать семь…
— Семь, семнадцать, двадцать семь…
Десятки книг о старом революционном подполье, прочитанные мною, встали в моей памяти. Как возвращается вдруг жизнь к тому, что, казалось бы, давно уже пережито и безвозвратно кануло в вечность!
— Третья связь, — сказал Кобец, — только на тот случай, если ты не найдешь первых двух. Она самая простая. Это женщина, которая ежедневно от двух до половины третьего будет проходить на новом кладбище мимо памятника академику Багалею и при этом ронять на землю платок. Не торопись поднимать платок: может случиться, что поднимет кто-нибудь посторонний. Поди вслед за нею, догони ее, опереди и скажи просто: «Я вас нашел». Она скажет, куда тебе сейчас идти. Все.
Кобец перевел дух точно после тяжелой работы.
Стало тихо. Мы молча сидели и курили в рукав. С куреньем можно было бы и не прятаться, потому что опасность не грозила ни с воздуха, ни с земли. Да и Пугач с Сычом стояли на страже. Но Кобец требовал неукоснительного соблюдения всех правил предосторожности, чтобы мы освоились с ними, чтобы они вошли в нашу плоть и кровь, стали нашей новой — подпольной — натурой.
Тихо было в лесу. Стрекотали только цикады. Но стрекот их не нарушал, а скорее углублял тишину. Мертвая тишина стояла кругом в лесу. Мертвая тишина, казалось, царила над всем миром.
Нет, не тишина царила над миром в конце лета тысяча девятьсот сорок второго года. Мир гремел и полыхал в пламени страшной войны. Полыхали Европа, Азия, Африка и Тихий океан. От Белого до Черного моря гремели советские фронты. Каждое мгновение в героических боях умирали советские красноармейцы. Каждое мгновение в гитлеровских казематах погибали советские люди — их расстреливали, вешали, сжигали. Миллионы советских людей ни на мгновение не забывали, что их жизнь принадлежит только родной стране и будущему человечества.
С завтрашнего дня начиналась и моя борьба, а вне борьбы я не представлял уже себе свою жизнь. В борьбе заключался теперь весь ее смысл.
— Спать! — сказал Кобец.
Он подошел ко мне и, хотя до моего ухода оставалось еще несколько часов, обнял меня на прощанье.
— Будь здоров и счастлив, архитектор! — сказал Кобец. — Берегись измены. Но людям — верь. Ты ведь идешь в советский город, к советским людям.
— Ты-то ведь не поверил Лопушенко, — сказал я.
Он полез в землянку, и оттуда донесся его хитрый смешок:
— Вон Горпина Пантелеймоновна и та полагает, что нельзя всем доверять! А ты ведь Горпине Пантелеймоновне веришь?
Я тоже залез в землянку и лег навзничь на листья. Тьма совсем поглотила меня, только в лазке нашей землянки чуть-чуть синел клочок небосвода и на нем горела одна звезда. Это был Марс — бог войны, — вспомнил я почему-то.
Я понял, что не засну в эту ночь. А мне надо было выспаться перед дорогой.
«Случится ли мне встретить Ольгу где-нибудь на улице родного города? Да и жива ли она вообще?»
«Набережная, семнадцать, комната тридцать пять», — вспомнил я адрес Ольги, и воспоминание о той ночи снова овладело мною. Как тихо и грустно мечтала тогда Ольга о белом доме на берегу реки посреди тенистого сада…
«А где же я буду жить в городе?» — вдруг пришло мне в голову. Кобец так и не сказал мне об этом.
Но Кобец спал, и мне не хотелось будить его.
— Я буду бездомным.
Я был бездомным уже целый год, и буду бездомным, пока сияние победы не озарит мою борьбу. Ибо мой дом — это вся моя Родина до последнего ее гражданина. Ты должен строить себе этот дом, архитектор!
Близилось утро. Светало.
Сладостный родной дом
Это было самое отвратительное чувство из всех, какие мне пришлось испытать за всю свою жизнь. И это было нестерпимое оскорбление.
Но я должен был стерпеть его.
Я полз, полз на животе, стараясь как можно плотнее прижаться к земле. Я опирался на локти, передвигал живот, подтягивал колени, снова опирался на локти. Я подвигался дюйм за дюймом — очень медленно.
Когда в лесных странствиях при выполнении задания надо было подкрасться к насыпи, водокачке или к немцу, стоявшему на часах, — мне не раз приходилось подбираться ползком к месту операции. Это было совершенно законно: иного способа добраться незамеченным не было.
Это было неудобно, но я не чувствовал себя оскорбленным, мною владел только гнев.
Не неудобство противоестественного способа передвижения уязвляло меня на этот раз, — нет, я задыхался от ужасного, нестерпимого оскорбления.