Избранное в 2 томах. Том 2
Шрифт:
Мое молчание потрясло Ольгу.
— А?
Я молчал.
Ольга тоже затихла.
Тихо было в комнате. Только мышь скреблась где-то за стеной.
Только по улице тарахтела разбитая автомашина. Только пьяная песня итальянских стрелков долетала со двора в растворенное окно кухни.
— Скажи… — тихо промолвила Ольга. — Все равно скажи…
Тогда я вынудил себя поднять голову и поглядеть Ольге в глаза. Кто стоял передо мною? Судья? Союзник? Что вызовет мое притворное признанье?
— Ольга! — сказал я, — я недалеко ушел тогда на восток… (Неужели она мне поверит?) Я дошел только до Донбасса… (Каждое слово было для меня жестокой мукой.) Я пережидал там, ну, скрывался… (Проклятый язык с трудом ворочался во рту.) Потом я увидел, что это надолго, быть может, навсегда…
Язык и в самом деле прилип у меня к гортани. Я умолк. И опустил глаза: у меня не было сил смотреть Ольге в лицо. Ольга тоже молчала. Я не слышал даже ее дыхания.
— И я решил вернуться, — все-таки произнес я через силу, — и как-то приспособиться к… новой… жизни…
Я решился и поднял на Ольгу глаза.
Ольга не смотрела на меня. Глаза у нее потемнели, и я не мог понять, какая мысль живет сейчас в них. Но лицо у Ольги было напряженное, — она точно к чему-то прислушивалась… Неужели Ольга взвешивает мои слова? Неужели она колеблется, не знает, как быть? Неужели она не ударит и не выгонит меня?
Мы молчали. Мышь все скреблась. Неужели Ольга успокоится на том, что я ей сказал? Неужели все это близко сейчас ее сердцу? Неужели она действительно потеряла свое лицо?
Мышь надоела Ольге, и она с силой ударила кулаком в стенку. Мышь затихла.
Тогда Ольга подняла руку и посмотрела на часы. Ей нужно было знать, который час. Половина второго.
Я стоял и ждал приговора, как обвиняемый, сказавший свое последнее слово.
— Да, — сказала Ольга, — сейчас я поставлю чай. Вы ведь прямо с дороги? — Она направилась к шкафчику и вынула пакетик немецкого суррогата. — Как у… тебя с документами? Ты зарегистрирован? Все в порядке?
Она задавала вопросы, не ожидая ответа.
— Что же ты стоишь? Садись. А может, умоешься с дороги?
Она продолжала называть меня на «ты», но это было какое-то формальное, пустое и незначащее «ты», как у бывших учеников-одноклассников, встретившихся через двадцать лет. Точно мы были старые знакомые, но мало знали друг друга.
Потом Ольга вздохнула и сказала:
— А я уж испугалась. Подумала, что ты скрываешься. Слава богу, все обстоит благополучно. Ты скоро устроишься здесь. Немногие пошли к гитлеровцам на работу…
Лучше бы она ударила и выгнала меня!
Ольга говорила обыкновенные слова, говорила холодным, но приветливым тоном. Готовя чай, она переходила с места на место, — взяла чайник, нашла спички, достала сахарин и два кусочка сахару. Потом говорить ей стало уже не о чем, и она умолкла. Я чувствовал, как мечется Ольга, бессильная нарушить наше молчание.
Тогда нарушил молчание я — в том же тоне, каким говорила Ольга. Это был тон двух гимназических товарищей, встретившихся через двадцать пять лет: они прожили душа в душу лучшие годы юности, потом с годами пути их разошлись, и теперь им не о чем говорить.
— Ты не рассказала мне о себе, — сказал я, — что ты поделываешь? Как живешь? Где работаешь?
— О! — беззаботно сказала Ольга. — Об этом я еще успею рассказать тебе! Извини, я на минутку, поставлю чайник на керосинку.
Она вышла из комнаты, и я остался один. Тогда, в ту страшную ночь, мы сблизились с Ольгой потому, что говорили друг другу правду. Теперь мы таились, и между нами стояла ложь. Значит, теперь мы вместе не существовали. Мы называли друг друга на «ты», но «мы» — у нас не было.
Тоска сосала мне сердце, но я должен был обдумать, что же будет дальше. Если Ольга примирится с моим притворным приспособленчеством, то тем самым она по-настоящему потеряет свое лицо. Тогда я теряю Ольгу совсем. Если она не вынесет моего приспособленчества, то я тоже ее потеряю, потому что она сама отвергнет меня. Я вполз на животе в мой родной дом, а теперь я должен пресмыкаться перед самим собою.
Я не мог этого вынести. Скорее прочь отсюда! Не видеть Ольги, пока я не получу права открыться ей!
Я скорым шагом направился к двери, но фотокарточки на зеркальце остановили меня.
На одной фотокарточке была мать Ольги, — я узнал в ее лице черты Ольги. Другая — была старая, пожелтевшая семейная фотография: забавная мамаша в кружевах, забавный папаша в «котелке», двое забавных малышей. Это не была мать Ольги с отчимом и с детьми. Это были какие-то чужие люди.
Вошла Ольга.
— Чайник поспеет через пять минут, — сказала она и снова бросила взгляд на часы на руке. Она куда-то спешила.
— Это мама? — спросил я.
— Мама, — ответила Ольга.
— А это что за люди?
Секунду Ольга помедлила, потом сказала просто:
— Это тоже мои дети.
— Тоже?
— Кроме Вали и Владика.
— Ты хочешь сказать, что у тебя не двое, а четверо детей?
— Будет четверо. Сейчас эти двое далеко.
— Это их родители?
— Родители.
— Они тоже умерли?
— Отец… очевидно, умер. А мать не знаю. До войны она была жива.
— Она уехала?
Ольга ходила по комнате, собирая чай на стол. Она накрыла стол скатеркой, поставила чашки.