Избранное. Из гулаговского архива
Шрифт:
Суть моего вопроса ускользнула от гармонических граждан, они резко заявили:
— Сейчас это невозможно. Во всем мире коммунизм. Никакого социального рабства и чужеземного деспотизма быть не может.
— Тем хуже. Даже внешние удары и внутренняя борьба не разбудят вас. Вы окостенеете, вы не сможете подниматься дальше и выше. Это конец истории, это медленное старческое угасание человечества.
— Вершин мы достигли. Все научные и общественные проблемы решены. В настоящее время наши ученые разрабатывают только отдельные частные вопросы, заполняют незначительные
— Как же так? Один из ваших учителей, Энгельс, утверждал, что познанию нет пределов, что оно будет вечно расширяться… до конца мира и что все же, как бы оно ни развивалось, впереди остается бесконечность непознанного.
Граждане снисходительно улыбнулись!
— Это верно. Но мы сами поставили границы познанию, достигнув вершин («Дались же им эти вершины!» — с досадой подумала я.) социального благоденствия, достигнув коммунизма. Мы довольны, мы обеспечены решительно всем. У нас нет грозных болезней, опустошавших когда-то мир. Наши люди живут по 130–150 лет. У нас нет частных драм: убийств, насилий, грабежей, — отпала необходимость в этом. Стремление к излишнему познанию диктуется нуждой, бедами, страданиями. У нас ничего этого нет. И мы почти единогласно декретировали ненужность и невозможность дальнейшего познания. Для сохранения достигнутого нам достаточно знаний, которыми мы обладаем… Знаете, излишнее познание — опасная умственная роскошь. А роскошь порождает свою противоположность — нищету и недовольство.
— Н-нда. Умножающий познание умножает скорбь.
— Что вы сказали? Что-то очень верное.
— Так себе… Старая цитата из доисторической книги… Но все-таки вы сказали: «почти единогласно»… Значит, кто-то был против?
— Да. Люди с избытком индивидуалина.
— Значит, они не так уж счастливы в вашем счастливом обществе.
— Ну, конечно. Избыток индивидуалина не способствует счастью… Это болезнь, к сожалению, сохранившаяся и по сейчас.
— А не продолжают эти люди потихоньку познавать, то есть совершать преступление?
— Такие случаи есть. Но мы с этим всячески боремся.
— А как — всячески?
— Небольшой укол в известную точку мозга лишает человека жажды знания.
— Вот здорово-то! А разве нельзя таким же способом лишать индивидуалина?
Граждане озабоченно нахмурились:
— Представьте, нельзя. Ученые бьются над разрешением этой частной проблемы, но пока ничего не достигли.
— Ничего себе — частная проблема! — подумала я и спросила: — Но как же так? Жажду знания можно парализовать, а индивидуалин нельзя — это странно. Ведь одно зависит от другого, то есть жажда знания — дитя индивидуалина.
— Вы совершенно правы. Но почему-то производное можно уничтожить, а производящую причину нельзя. И мы заметили, что индивидуалин, лишенный жажды знания, приобретает особенно разрушительный характер. Люди скопом поднимаются и начинают требовать явно бессмысленных перемен, пробуждаются склонности к атавистическим режимам и тому подобному. Вот в таких случаях мы и особенно сурово действуем военной силой.
— Значит, в небольших коммунистических странах вы ведете, собственно, не войны, а карательные экспедиции?
Граждане чуточку смутились, пожали плечами и сдержанно объяснили:
— Почему же? Конечно, войны. С нами ведь борются.
— А кто? Полицейские части?
— Нет, они сравнительно редко выступают против нас… до некоторой степени они зависят от старейших коммунистических стран. Мы их обеспечиваем, инструктируем…
— Так с кем же вы все-таки воюете?
— С населением… и дерется оно вовсе не так уж плохо, свирепо дерется, так что порой наши хорошо вооруженные войска пасуют и заражаются этой мерзостью — индивидуалином. Победа все-таки остается за нами, но почему-то слишком участились эти бунты и идеологические ереси. Это нас начинает тревожить.
Я тяжело и продолжительно вздохнула:
— Та-а-ак! Утешительного мало. Борьба с индивидуалином, борьба с превышающим норму познанием. Д-да! А искусство? Есть оно у вас?
Граждане возмутились и рассмеялись очень презрительно:
— Еще бы! Никогда искусство не достигало таких вершин, как в наше время.
«Опять вершины!» — с ужасом возопила я про себя.
— А как же искусство может существовать без борьбы, без индивидуальной фантазии, без индивидуального стиля, без конфликтов, без философских противоречий… Если уж наука мертва, то искусство…
— Наше искусство прекрасно! — категорически заявили граждане. — Наша живопись красочна и декоративна. У нас преобладает орнамент. Наши пейзажи ярки, объективны, лишены так называемых настроений… В природе настроения нет. Скульптура у нас портретная и… надаллегорическая, что ли, цветы, плоды, апофеозы.
— Хорошо. А роман? А трагедия? То есть искусство слова и театр?
— Трагедии у нас нет. Трагедии всегда базировались на какой-то борьбе идей и чувств, на моральных и социальных конфликтах, на каком-то недовольстве жизнью, миром и судьбой. У нас нет почвы для этого.
— А кровавые бойни, которые вы время от времени устраиваете, разве это не материал для трагедии?
— Помилуйте, это скорее хирургические мероприятия.
— А запрещение познания разве не трагично?
— Конечно, нет! Разве может быть идеальным героем трагедии человек, разрушающий нормы, установленные высшим социальным строем? Он — преступник и, как все преступники, больной, и только. Разве аномальный человек может быть достойным объектом искусства?
— Н-н-да! Приходится удовлетворяться вашими объяснениями. Следовательно, театра у вас нет.
— Почему нет? Легкие комедийные увеселяющие спектакли, остроумно поставленные и оформленные в наших театрах, пользуются колоссальным успехом. Затем балет… с апофеозами, очень декоративный. Музыка, пение… Все это у нас…
— Знаю! Знаю! Достигло вершин.
— Совершенно верно. Мы своим искусством довольны.
— Вот вы сказали: «остроумно поставленные спектакли»… Откуда бы у вас взяться остроумию? Что такое, по вашему мнению, остроумие, юмор, веселость?
— Ну, это всякому понятно. Юмор, остроумие… то, что вызывает смех.