Избранное. Из гулаговского архива
Шрифт:
Дьявол выпил еще рюмку. Действительно, он пил, как пропойца, но не хмелел, только становился ироничнее и задумчивее.
— Опасение найдено. Через одно вымершее поколение — иммунитет… у полукалек и полуидиотов. Впрочем, люди и сейчас идиоты, несмотря на свои гигантские открытия, а вернее сказать, благодаря им.
— Нет! Нет! Постойте. Иммунитет у калек и полуидиотов. А третье поколение — норма, и даже, как всегда, появятся гениальные единицы. Родятся же у тупиц гениальные дети. Возьмите Петра Первого. Царь Алексей Михайлович, как известно, звезд с неба не хватал. Царица Наталья Кирилловна — пустельга и кокетка, по тогдашнему времени.
— А кем доказано, что Петр Первый — сын царя Алексея? Его пустельга и кокетка мамаша была таровата по части любовных милостей.
— Предположим. А Толстой? Отца его все считали человеком ограниченным. Одним словом,
— Этот пример удачнее. Но спорить с вами по этому поводу я не собираюсь, одно скажу: эти тупые родители физиологически были здоровыми людьми. Их нервную систему не облучали, не дергали. Они жирели среди своих лесов и лугов, среди своего крепостного стада. Об этом нельзя забывать. А надежды ваши порождает самый обыкновенный инстинкт самосохранения. Возможно, что и взрываясь, превращаясь в атомную пыль, вы будете мечтать о мировом счастье, о бессмертии. В этом отношении вы, люди, счастливее меня, например. Я знаю, поэтому у меня нет надежды. Среди вас самый знающий и великий — все-таки невежда и глупец. А только глупость одаряет счастьем. Господь бог создал вас глупцами и был прав… И напрасно он допустил то происшествие в раю. Прав и американец Эрскин, во сне призывавший первобытных людей убить того, кто случайно открыл огонь. Ваше счастье, если бы сбылось то, о чем мечтал умиравший русский: чтобы десяток могучих и умных людей атомным взрывом уничтожили бы вас и вашу историю.
— А разве с человеком может произойти нечто худшее, чем тот ужас, который вы называете нашим счастьем?
— Да. Может быть нечто гораздо худшее, чем атомная гибель. Хотите, я вам покажу два варианта человеческого будущего, одинаково возможных при существующих у вас в данное время условиях и при существующем духовном уровне человека.
— Не только хочу, а жажду.
Мы шли по улице какого-то мирового города. Необыкновенных форм машины мчались мимо. Небо моргало от пассажирских самолетов. Короче говоря, смотрите Уэллса. То и дело у подъездов домов подымались крохотные самолетики: двухместные, трехместные; очень пестрые, тоже самых неожиданных форм: круглые, квадратные, продолговатые, острые, тупые. Голова кружилась от множества этих изящных певучих бабочек.
— Зайдем! — сказал мой спутник, останавливаясь около кафе.
Кафе, очевидно, литературное. Народу много. Видимо, все властители душ: художники, прозаики, поэты, музыканты. Опоров мало. Сидят степенно. Пьют, зевают. Только в углу оживленно беседовали два человека. Постепенно голоса их стали повышаться. Посетители кафе обернулись к дальнему угловому столу и, не принимая участия в разговоре, стали слушать с явно скучающим видом. Двое спорщиков, должно быть, подвыпили. Один был бледен, зол. Он щурился и с резкой сухостью отчеканивал слова. У другого было широкое багровое лицо и очень неглупое.
Бледный говорил в тишине зала, дышущей многими дыханиями:
— А я утверждаю, что делать больше нечего. Все исчерпано. Мы будем повторяться и пошлеть. Сто с лишним лет назад жил счастливчик, некий Фейхтвангер. Его обогатила темами тогдашняя варварская, но кипящая возможностями зла и добра эпоха. Тогда политики интриговали в духе Макиавелли и Гвиччардини. Тогда положение мира было на редкость напряженное и человечество стояло буквально перед гибелью. В большой вселенной человек был более или менее ориентирован, а крохотная, открытая им, угрожала разнести все вдребезги. Как жаль, что этого не случилось. И какими богатейшими темами располагали тогда художники слова… А чем располагаем мы? Благополучной пошлой демократией. Рабочий успокоился, получив приличную зарплату и известную долю с прибылей. А многие состоят в так называемых коллективах управления промышленностью, то есть заседают, напыжась от важности, в компаниях капиталистов. Никаких трагедий: ни трагедии любви, ни трагедии семьи, ни трагедии мысли, ни трагедии нищего гения, ни трагедии лифтера, который завтра будет миллионером, ни трагедии миллионера, который завтра будет лифтером или застрелится, ничего у нас нет. Нет даже нового стиля для увлекательного оформления старого содержания. Да здравствует вечная оригинальность коровьего мычания и овечьего блеяния! К черту пошлый, истертый, ничего не выражающий человеческий язык! Вот ты художник кисти, — обратился он к собеседнику. — А что ты можешь написать? Каким новым сиянием пронзишь ты свои удручающе ординарные пейзажи? Сейчас убогой пошлостью стала бы знаменитая кубическая Венера Пикассо, как в его время убогой пошлостью было повторение Венер, Мадонн и Джоконд. Твой пикник близ аэродрома… это не что иное, как модель для модного магазина или для магазина дешевых семейных самолетов. Стандарт, мерзость, пошлость. Я завидую римлянам, варварам-германцам, варварам средневековья. Они создавали по-настоящему и настоящее искусство, мораль, юстицию, религию. А мы в нашем мещанском братстве трезвых, благополучных демократов повторяемся. Мы индивидуально творим, мы личности, и каждая личность в нашем мире совершенно свободна. А в итоге ни одной подлинной индивидуальности у нас нет. Каждый из нас имеет какой-то образец в прошлом и с минимальным усердием копирует. Ужас! Ни одной дерзкой индивидуальной мысли, пусть бы эта мысль была преступна и угрожала бы нашему омертвелому бытию и нашей свободе, с которой мы не знаем, что делать. Я мечтаю о хорошей тюрьме, о прекрасной жестокой советской или гитлеровской тюрьме. Пусть бы она встряхнула наши вседовольные сонные нервы!
Я за своим столом невольно крикнула одна среди всей молчащей публики:
— Вот так фунт!
Все посетители кафе оглянулись на меня, я смиренно опустила глаза в тарелку, а мой спутник слегка улыбнулся.
Заговорил второй, краснолицый, добродушный. Голос у него был усталый, немножко ироничный.
— Ты чудак. Уверяю тебя, что самая страшная тюрьма показалась бы тебе такой же убогой банальностью, как все окружающее нас в наш демократический век. Банально есть, пить, спать, размножаться. Однако мы вынуждены проходить этот круг банальности. Ты прав: мы повторяемся, мы — эпигоны всех времен, всех народов, всех культур. Но что ты предлагаешь? Всеобщее разрушение, кандалы, тюрьму, рабство? Это ведь тоже не ново и не оригинально. Допустим, что в этом больше остроты, но всякая острота приедается.
Бледный человек потускнел, будто пылью покрылся.
— Я ничего не предлагаю. Но мне надоело жить и писать, мне все надоело. Каждая фраза, написанная мною, ехидно смеется мне в глаза: а ты вычитал меня там-то, у того-то. Каждая ситуация — стотысячное вялое пережевывание того, что давным-давно пережевано… Я не могу больше. Считай меня сумасшедшим, но я мечтаю о хорошей крепкой жесткости в нашем быту. Я мечтаю о социальном гнете, о военном насилии, о нищих, умирающих с голоду на морозе, о богачах, умирающих от переизобилия в своих дворцах… Может быть, это встряхнуло бы нашу сонную, окостеневшую мысль, наш угасший творческий инстинкт…
Я не выдержала. Я встала и с возмущением закричала на весь зал, как на митинге:
— Что вы тут городите, объевшийся культурой и свободой сноб! Социальный гнет встряхнул бы ваш творческий инстинкт? Знаете ли вы, что такое социальный гнет? И что такое жестокость? Они очень далеко вытряхнули бы вас с вашим творческим инстинктом. Они вытряхнули бы вас к Северному полюсу… Посмотрела бы я, как бы вы там запели, если бы вам дали в ваши творческие руки лом и черпак и послали бы вас чистить промерзшие отхожие места. Ишь, собрались страдальцы. У них, видите ли, трагедий нет. У нас бы вам прописали трагедию сразу лет на десять… Каждая личность свободна, и поэтому у вас нет индивидуальностей. А знаете вы, что такое унификация и духовная шагистика? Об этом хорошо знал и много рассказал Фейхтвангер… А миллионы людей погибли и рассказать не могли. Вы завидуете нашим темам. Наша жизнь и гибель — тема, видите ли. Черт вас дери!
Я задохлась и остановилась. Все с изумлением смотрели на меня. А бледный человек вдруг вспыхнул, вскочил и оживленно, почти радостно заговорил:
— Я этого и хочу. Унификации, духовной шагистики, пыток, Северного полюса. Тогда бы я внутренне почувствовал себя человеком. Пусть бы я даже лишен был возможности кому-то что-то рассказать, протестовать и возмущаться. Внутренне, про себя, я издевался бы над своими палачами. Я заставил бы их растеряться перед силой и гордостью моего духа.
— Уйдемте от этих мазохистов, — громко я сказала моему черту-Вергилию, — уведите меня куда-нибудь в частный дом, в рабочую семью, но только подальше от этих рафинированных мерзавцев.
Он ничего не ответил, и мы мгновенно очутились в каком-то уютном маленьком коттедже.
За обедом сидели трое: муж, жена, мальчик — сын. Внешность всех? Обычна. Ни уродства, ни красоты, тип среднеинтеллигентский, социальное положение — рабочие.
Муж слегка зевнул.
— Извини.
Жена зевнула.
— Извини.
Оба рассмеялись.
— Пожалуй, в театр надо пойти, что-то скучно, — это снова муж.
— Не могу сегодня, дорогой. Иди один. Мне нужно кое-чем заняться. А сынишка уйдет к своему маленькому приятелю.