Избранное. Повести. Рассказы. Когда не пишется. Эссе.
Шрифт:
Между тем в трамвайном окне появлялись каждую минуту новые картины. Безымянный поселок в овраге, с черепичными крышами, с рыбачьими лодками у заборов, переносил их в предместья Шанхая. Железнодорожные платформы, с которых сгружался уголь, напоминали старую Англию — Кардифф, Бирмингем. В вытоптанном дворике под едва зеленеющим каштаном женщина стирала в корыте оранжевую юбку. Трамвай бежал по пригорку, и все было видно во дворе, как в кино. И Мите мерещился остров Куба — Гавана… Наверно, никому на свете, кроме Оли, он не сумел бы так завирально пересказать все миражи разыгравшегося воображения.
Географию Оля знала неважно и слушала молча. И только глаза ее откровенно требовали, чтобы хоть изредка между
— Ты читала Юлиуса Фучика?
Она отрицательно качает головой.
— Я тебе принесу. Называется «Слово перед казнью», есть в каждой библиотеке. Ты прочитай, пожалуйста… Вот человек! Веселый, ничто его не сломило — ни пытки, ни приговор, ничто! Но я бы хотел узнать о нем больше, всю его жизнь… Ведь был когда-то в Праге Фучик. Просто Фучик — и все тут. Еще не герой. Хороший парень — и все. Ездил, как мы, в трамвае… Кто вы такой? Я — Фучик. Вроде как Митя Бородин. Всё! Кто вы такой? А я — Сашка Матросов. Каждый, кто знал, мог сказать: ну что, Саша Матросов — хороший парень. Понимаешь? А ведь самое важное и было, когда никто и сам человек еще не знал, что он такое совершит в своей жизни. Ведь подвиг совершается не в одну минуту. Я убежден, что в молодости… — Он показал Оле на идущего по улице вихрастого паренька: — Вот идет! Спроси, как его фамилия. Никто не знает. А может быть, его фамилия будет когда-нибудь звучать, как Маяковский или Павлов.
— Ты всегда говоришь о мужчинах.
— Нет, это касается всех. И девчонок.
— Жаль, что мы учимся не вместе. Теперь мне кажется, что нас неправильно разделили. Я вхожу в школу и думаю: тебя нет.
— Мы же все равно были бы в разных классах.
— Ну и что же, что в разных? В зимнем лагере Сибилля спросила меня: «Оля, а почему из вашей школы выходят только девочки?» — «Потому что это школа только для девочек, — ответила я. — А мальчишки учатся в другой школе, отдельно». — «А почему?» — спросила она. Митя, что я должна была ответить, почему?
Они болтали о чем придется, и им было хорошо вдвоем.
Митины одноклассники отлично разобрались в том, что переживал той весной их товарищ. Девочки, Олины подруги, тоже в общем прониклись некоторым уважением к ее дружбе с Бородиным. Нюра Бреховских и Маша Зябликова оказались настоящими людьми — это они постепенно расположили класс к дружбе Оли и Мити. Учителя в женской школе со слов Абдула Гамида знали, что Бородин «тащит» Олю Кежун, и она действительно в третьей четверти несколько выправила свои отметки. Никто не знал тайны — той, что в Митиной и Олиной жизни та весна была вся как одно утро, когда на тысячи верст видно вокруг и, словно деревья в цвету, тысячи чудес. Так в молодом южном городе, где все деревья — каштаны, а все каштаны — однолетки, разом, в одно утро, начинается цветение тысяч деревьев.
Им запомнилось, как в воскресное утро на Митю напала стихия мрачного резонерства, он запилил Олю за ее легкомыслие и с учебником под мышкой удалился на стадион. «Вот наконец нашел тихое место для занятий!» Самое страшное, до замирания сердца, запомнилось им, как поздним мартовским вечером на скамейке в парке Оля позволила его губам касаться ее послушных пальцев, висков, щек. Он был так смел, бормотал такие слова, что наконец ее неуловимые губы открылись ему навстречу. И долго мерцал за ее поднявшимся плечом далекий фонарь у входных ворот парка.
— Не надо, нельзя… И больше никогда, — прошептала она, вырвавшись из его рук. И вдруг заплакала.
Куда девалась вся его смелость… Связанный благодарностью к ней, изумленный ее слезами, он не шелохнулся. И Оля заговорила первой.
— А ты помнишь веранду? Хорошая была зима… Больше никогда не надо, — повторила она теперь совсем твердо.
Вышли молча на главную улицу, в яркий свет фонарей. Когда-то давно, до войны, когда строился город, это была Восьмая продольная. Ее первую асфальтировали, засадили каштанами. Митя помнил, что первое впечатление, когда он, совсем маленький, приехал с папой и тетей в этот удивительный город, — весна, пышный цвет каштанов. По вечерам гуляли на единственной асфальтированной улице; так она и стала называться — Асфальтом. Теперь Митя с Олей старожилы. Покрылись асфальтом все улицы города, но эта, Восьмая продольная, все равно для них Асфальт. Ах, как отлично сегодня на Асфальте! Так еще никогда не было в жизни — и точно клятва верности произнесена, и какая-то кружащая легкость от того, что случилось только что там, в аллее парка.
— Гляди — Чап! — сказал Митя.
Оля проводила взглядом бешено мчавшегося по пустынной улице долговязого велосипедиста.
— Он меня не любит, — сказала она.
— Скажи лучше — не знает.
В апреле ночью у Олиной мамы случился тяжелый сердечный приступ.
Пока маму увозили в больницу и Оля с ужасом всматривалась в мамины руки, недвижно лежащие на груди, пока мама три дня находилась в больнице, она хлопотала, чтобы своими заботами восполнить все, что она недодала, недоделала для мамы за целую жизнь. Тысячу раз пожалела она, зачем такой тяжелой болезнью заболела не она, а мама. Если бы Оля лежала в больнице, мама получила бы бюллетень и переселилась к ней в палату, как живет в пятой палате возле одной заболевшей девочки ее мама. А Олю не пускали, боялись, что мама будет волноваться при встрече. Оля отвезла в стройуправление незаконченные мамины сводки, два раза в день ходила в больницу, достала из ресторана Дома инженеров с помощью Пантюхова апельсины.
Пока она суетилась — между школой и больницей, — ей не было страшно. Хотя она с первого дня сознавала, что маме очень плохо. Но страшнее всего были вечерние часы, когда возвращалась домой. Нянька ускользала из квартиры тем особенным зловещим способом, по которому мама и Оля всегда угадывали, что начинается запой.
Приходил Митя. Почти из суеверия, не скрывая этого от него, Оля уходила на балкон, не разговаривала, боялась — вдруг он как-нибудь отвлечет от единственного желания, на котором были сосредоточены все ее душевные силы. Если нельзя помочь делом, надо думать, думать, думать, все время биться с проклятой напастью, в мыслях ни на одну минуту не покидая маму.
Прошло три дня. Как всегда по вечерам, Митя сидел у Кежунов, дожидаясь возвращения Оли из больницы. От нечего делать разбирал колоды карт, отбрасывая лишние, до девяток, как прежде, когда играл с Верой Николаевной в «шестьдесят шесть». Тревожно в комнате. Прибранность какая-то неживая, как в приемной зубного врача. Прасковья Тимофеевна, согнувшись в углу дивана, латала неглаженую простыню, поминутно упуская нитку. Каждый раз, когда дрожащими руками она вдевала ее в иглу, вглядываясь в ушко сквозь очки с треснутым стеклышком, голова ее склонялась набок, и ему казалось, что старуха прислушивается к чему-то, чего он не слышит, не может услышать по молодости лет.