Избранное. Повести. Рассказы. Когда не пишется. Эссе.
Шрифт:
Гость лежал на спине, закрыв лицо трусиками, его белое пухлое тело сразу покрылось потом. Рядом лежал худой и смуглый Алехин. Тарас Михайлович прилег с Васнецовым, — он хотел воспользоваться случаем, испытать силы, провести первую беседу с бакенщиком.
В блеклом полуденном небе рисовался цепной остов моста, и было видно, как ходит по нему маленькая фигурка часового. Больше ничего не было вокруг, кроме солнца, песка и воды.
Они пролежали минут пять молча.
Алехин прикрыл глаза и погрузился в плывущее розовое марево.
«Все вокруг вечное, — подумал он, — да, вечное». Он поднялся на локте, — даже мост
Сейчас Туров гладил себя по животу.
— Жарко! — простонал он и повернулся, подставив солнцу белую спину, — она была в песке.
С реки доносились веселые голоса и смех: Зоя, Володя и Миша купали щенка.
Шагах в десяти, на песчаном гребне, разговаривали караванный и Васнецов. Тарас Михайлович что-то неторопливо объяснял бакенщику.
— Попа просвещает, — сказал Туров и лениво ткнулся лбом в песок.
Алехин прислушался к тому, как Тарас Михайлович просвещал тестя. Подгребая песок обеими руками под свою волосатую грудь, караванный объяснял бакенщику, что такое личная инициатива, как должен советский человек действовать в разных обстоятельствах, чтобы выполнить пятилетку в четыре года, и чтобы родная страна окрепла, и чтобы стало безопасно жить на земле людям.
Бакенщик не слушал пропагандиста, сам норовил вставить словечко, а то и совсем свернуть разговор в свою сторону.
— А вот я вам расскажу про личную инициативу, — сказал Васнецов и от нетерпения засучил худыми ногами по песку. — Вам, конечно, известно, поелику вы пропагандист от райкома, что я — поп-расстрига. Но обстоятельств вы не знаете. А были обстоятельства, почему я был расстрижен. Это моя личная инициатива, я на ней пострадал.
— Послушайте, — сказал Алехин Турову.
Васнецов рассказывал караванному историю своего разрыва с церковью. Как он подвыпил в престольный праздник, сопровождая монашек, принесших в село чудотворную икону. Как озлился на их жадность: они ему десятка яиц не дали со своей подводы, ломившейся от подношений. Как придумал в послеобеденный час страшную кару, и когда пришли монашки за ключом от церкви, чтобы взять икону и с нею податься в соседнее село, как объявил он, в полном облачении, что икону арестовал, ключа от церкви не выдаст, — взят преподобный Макарий под арест на трое суток, — и потребовал, ради испытания жадности, две сотни яиц в виде выкупа. Но, видно, был пьян зело, потому что били монашки его в его же собственном доме, ключ отобрали, а через месяц простился отец Василий и с саном.
— И быть ему пусту! — закончил рассказ Васнецов и откинулся на спину, стараясь определить, какое впечатление произвел он на караванного.
Туров повернулся на бок. Алехин лежал, прикрыв ладонями глаза, и, глядя на его худенькую фигуру и сильные руки, мастер, как вчера на базарной площади, вспомнил детство.
— Двухпудовой гирей можете перекреститься? — спросил он Алехина.
— Не пробовал.
— И я не пробовал.
Тарас Михайлович рассказывал меж тем бакенщику, как надо правильно понимать его случай с личной инициативой, как личная инициатива должна начинаться не с пьянки, не с лихачества. Худой, тонкоребрый
— Ну, вот, — сказал Туров.
— Ну, вот, — сказал Алехин.
Они взглянули друг на друга и засмеялись.
— Тихо здесь. Что делают люди? В основном спят, едят и пьют, — сказал мастер и добавил: — И деревья выращивают.
— Смотрите, сожжетесь, — сказал Алехин, оглядывая жирную поясницу Турова и поперечные складки на ней, наполненные песком. — Вот вы и вчера сказали: деревья выращиваем. Как это понимать?
— А так: неподвижно живете. Провинция.
— Неверно. Вы говорите: «Спят, едят», — сказал Алехин, — а работает кто? Какие прекрасные люди тут живут! И в колхозах по берегам, и в затоне, и на брандвахте. Река дурная, течет как попало. Песок, тина, баланда. Вода стоит, брось окурок — не стронется. Вода стоит, дно плывет. Легкость размыва удивительная!
— Как Аму, — лениво заметил Туров.
— Действительно, как кому.
— Я сказал: как Аму. Как Амударья.
Но Алехин уже не слушал. Он порывисто сел и воткнул палец в песок.
— Вот так поставь палец — и река свернет в сторону. Сколько стариц на реке пересохших. Там, выше, возле переката, в восемнадцатом году баржа затонула. Я на ней плавал водоливом. Баржу эту занесло в одно лето, река свернула с пути, а в прошлом году я вздумал поискать — нет ничего. Река кругом обходит, а баржи нет. Всосало ее, что ли, или так занесло песком.
Они помолчали. Двухвостка быстро бежала по песку. Мастер приподнялся, отбросил ее брезгливым щелчком, — она отлетела на сажень, но вскоре снова показалась из-за песчаного гребня. Туров еще раз отбросил ее, она завертелась на месте и опять, точно в злом порыве, ринулась по песку. Тогда он забросал ее песком и стал давить пяткой.
На катере простучал и умолк мотор. У борта лодки плескалась вода. Зной… Воздух застыл… А за песчаным бугорком вели беседу пропагандист и бакенщик.
Васнецов доискивался первопричины.
— Где-нибудь же находится первопричина? — философствовал старик. — Вот я лежу и думаю: где же ей быть?
Он был счастлив, что нашелся наконец собеседник, непоспешный и благожелательный.
— А ты не лежи, — уговаривал караванный. — Ты старайся. Новый ход на перекате исследуй или там что другое. Бакены покрась, стекла раздобудь для фонарей. Личный почин, дорогой товарищ, горы сворачивает в нашей стране. Это, может, и есть твоя первопричина.
— Все понимаю, все понимаю, Тарас Михайлович, — почтительно соглашался Васнецов, но в самом согласии его скрывался новый каверзный замысел: видно, что не сдается хитрый старик, и беседа доставляет ему удовольствие сама по себе, как игра ума, независимо от ее результата.
— А время-то течет? — спросил он, сыпля песок с ладони на ладонь в ожидании ответа.
— Спешить не приходится — видишь, мост еще держит, — простодушно возразил Тарас Михайлович.
— Я не к тому. — Старик захихикал. — А вот граф Толстой Лев Николаевич тоже задался этим вопросом. Течет время. И что же он придумал? К какому выводу пришел? Если время течет, значит, что-то стоит. Что же стоит? — Васнецов поднял палец. — Стоит сознание нашего «я».
Тарас Михайлович решительно запротестовал: