Избранное. Семья Резо
Шрифт:
— Когда многие поколения, — сказал он, — терпеливо создавали состояние и на твоих глаза оно рушится за несколько лет из-за финансовой демагогии, которая систематически подкапывается под обладателей ренты, тут уж не приходится гордиться своей страной!
Коммунист перешел в нападение:
— Обладатели ренты! Ну, милостивый государь, хорошо еще, что им дают эти облигации! Я вот, например, имею бесплатный билет, потому что я железнодорожник, помощник начальника станции, но никаких рент у меня нету, и это нисколько не вредит моему здоровью. Я работаю. Если бы и господа буржуа работали, вместо того чтобы жить бездельниками, то есть паразитами, страна не дошла бы до теперешнего положения.
И тогда мсье Резо, воинственно ощетинив усы, воскликнул:
— Не клевещите на буржуа, мсье! Буржуа — это олицетворение
— Не Франции, а франка. Так будет вернее.
Отец на лету перехватил эту парфянскую стрелу и, чтобы она не вонзилась слишком глубоко в его грудь, пустил ее обратно в нападающего:
— Правда, ведь нам, буржуа, не известен курс рубля.
После такого обмена любезностями противники умолкли. За окном бесконечной лентой проносились пейзажи, и я (который никогда не бывал в кино), позевывая, смотрел на этот документальный фильм. Старуха из богадельни улыбнулась мне, так как я оказался сыном защитника общественных устоев. В Сабле поезд перевели на местную линию, и вагон наполнился белыми чепцами крестьянок и корзинками, из которых высовывались головы уток. В Грез-ан-Буэр железнодорожник сошел, посмотрев на попутчиков с ехидной улыбкой. На перроне его ждали приятели, или, говоря его языком, товарищи, и, несомненно, он пересказал им свой разговор в вагоне, так как до нас долетел обрывок фразы:
— …Ну и отщелкал я его!
Раздраженный мсье Резо вдруг обнаружил, что ему мешает солнце, и, дернув шнурок, спустил шторку, закрыв этим голубым веком око Москвы. Заметив на лицах новых пассажиров одобрительные улыбки, он с показным отвращением схватил «Юманите», забытую на скамье коммунистом, и, скомкав газету, швырнул ее под скамью. Поезд двинулся дальше, в Кранэ, в край кочанной капусты, коснеющих шуанов, кроликов, круглоглазых сов и каркающих ворон, кружащих над колокольнями: «Веррую, вер-р-рую, вер-р-рую!» В Шато-Гонтье поезд опустел: крестьяне отправились по другой ветке в Кранэ на ярмарку. Мы остались одни. Наконец-то появился и Сегре, центр супрефектуры, произвольно зачисленной членами Конвента в департамент Мен-и-Луара, край, богатый железной рудой, которую, однако, так и не смогут разрабатывать на полную мощность, пока к шахтерам будут проникать крамольные идеи смутьянов железнодорожников и прочих читателей «Юманите». Выйдя из вагона, отец смущенно пробормотал скороговоркой:
— Матери скажем, что я простил тебя по случаю твоих именин.
Я резко остановился:
— Нет, папа. Вы просто отменили несправедливое наказание.
С трудом удерживая в руках свои ящики с двукрылыми, отец, заметив, что я шагнул в сторону, испугался.
— Ну хорошо, хорошо, — сказал он, — ведь я только так, надо же уладить дело. И когда ты наконец станешь благоразумным!
Я ставлю точку.
Впервые ставлю точку. Я где-то читал, что иногда необходимо бывает сосредоточиться и, подобно капитану, вооруженному секстантом, определить свое положение среди течений, ветров, идей и голосов сего мира.
Вернувшись из Парижа, я был встречен прекрасно разыгранным всеобщим равнодушием и бойкотом братьев… лишь на несколько дней, так по крайней мере считала мать, которой пришлось немало потрудиться, чтобы запугать их до такой степени. А может быть, и на всю жизнь. Ибо слишком далеко уплыл от них мой корабль. В моих глазах они просто юнги. Психимора оставила меня в относительном покое. Она поняла, что придется еще раз изменить тактику. Я — одержимый, и меня ничем не приведешь к повиновению, а уж тем более побоями. Взять меня можно только измором, подвергнуть карантину молчания. Мегера прекрасно знала, что при своем боевом характере я недолго выдержу оскорбительное перемирие и скоро сам полезу под огонь ее батарей. Она приняла твердое решение: изгнать меня из семьи любыми средствами. Любыми, даже самыми вероломными средствами. Усыпим настороженность этого мерзавца обманчивой безопасностью, и тогда он выкинет какой-нибудь идиотский фортель.
Я ставлю точку. Иначе говоря, я утверждаю свою личность. Это первое испытание, не имеющее ничего общего с покаянием, ибо я вполне доволен собой таким, каков я есть, и хочу лишь одного — с каждым днем все больше становиться самим собой; это первое испытание произошло в полдень на большой перемене на верхушке тиса,
Я ставлю точку. Сейчас я не тот, кем хотел бы быть, но буду тем, кем захочу стать. Ты родился в семье Резо, в том веке, когда родиться в семье Резо — значит дать сто очков вперед соперникам, состязающимся с тобой на ристалище жизни. Ты родился Резо, но ты им не останешься. Тебя не остановят препятствия, которые ты угадываешь впереди, хотя и не знаешь еще, в чем они состоят. Ты родился Резо, но, к счастью, тебе не привили любви к этому роду. Ты нашел у своего семейного очага не мать, а чудовище, груди которого источали яд. Ты не знал материнской ласки, которая служит укрепляющей закваской в естестве счастливых детей. Всю жизнь ты будешь изрыгать воспоминания о своем детстве, будешь изрыгать их в лицо господу богу, который посмел совершить над тобой такой эксперимент. Созреешь ли ты в ненависти или в любви? Нет! Пусть будет ненависть! Ненависть более сильный, более мощный рычаг, нежели любовь. Конечно, ты постараешься забыть. Конечно, тебе хотелось бы испробовать всяких сладостей, приятно слащавых нежностей, которые тают на язычках юных сентиментальных кузин. Ты с жадностью набросишься на лакомства любви. Но ты их изрыгнешь. Изрыгнешь вместе со всем прочим.
Я ставлю точку. Я не отличаюсь скромностью. Это черта, унаследованная от Резо, навсегда сохранится во мне. Я сила природы. Я выбираю путь бунта. Я живу всем тем, что мешает им жить, этим господам Резо. Я отрицание их унылого согласия с общепринятыми взглядами, я их противоположность, я презираю их пресловутое терпение, я охотник за совами, я заклинатель змей, я будущий подписчик «Юманите»!
— Дети, пора за уроки!
Я ваше бесчестье, я мститель, посланный нынешним веком в ваше семейное болото.
— Дети, пора!
Молчи, Психимора. Я нарочно опоздаю, и ты не посмеешь мне ничего сказать, потому что ты боишься меня, потому что я хочу, чтобы ты меня боялась. Я сильнее тебя. Ты идешь к упадку, а я расту. И вытянусь вверх, как пугало, которое в час заката отбрасывает огромную тень через все поле. Я справедливая кара за твое преступление, небывалое в истории матерей. Я олицетворенное возмездие и даю обещание, небывалое в истории сыновней любви, покарать тебя в твоей старости.
— Дети!
Заткнись, Психимора, я тебе не сын.
Крайне довольный этой первой своей бравадой (внутренней), я спускаюсь с ветки на ветку, оставляя на кончике острого сучка лоскут моей куртки, и не спеша направляюсь в классную комнату, где оба моих брата уже корпят над тетрадями.
Но Психимору я не видел, она не стала меня дожидаться. Отметим эту поблажку, эту учтивость палачихи. И вложим в ножны зря отточенный меч. Меня ждет нежный Шелли, честь и слава английского языка, на котором мы уже не говорим за столом, с тех пор как мадам Резо заметила, что мы знаем английский лучше, чем она.