В декабре 1943 года, когда я лежал в госпитале на Волховском фронте я перечитал «Падение Парижа», и вот что пришло мне в голову, а что, если бы Люсьен остался жив, Люсьен, для которого «мир хорошел, люди становились милыми», который стал думать о товарищах — «хороший человек»?
В госпитале было время для размышлений, и я выдумал тогда французского поэта Анри Лякоста, соединив имя знаменитого одного теннисиста с фамилией другого. Я выдумал его биографию, выдумал первую его книгу «Горожане», а затем его стихи — солдата армии Сопротивления.
Моя задача заключалась в попытке написать об известных событиях в Западной Европе так, как это сделал бы мой товарищ по профессии — французский поэт и военный корреспондент, сражавшийся в рядах вооруженных сил армии Сопротивления.
Анри Лякост — фигура примечательная среди молодых поэтов Франции. Младший
брат знаменитого теннисиста, он сам вначале приобретает известность как выдающийся игрок в пинг-понг. Первая и единственная книга его стихов «Горожане» вышла в 1939 году в Лионе, в количестве восьмидесяти экземпляров. Тем не менее критики немедленно отметили ее появление, и некоторые из них называют Лякоста чуть ли не «единственной надеждой молодой французской поэзии».
Знаменательно, как под влиянием войны изменилась психология автора, которую Брюньон назвал в свое время «мужеством отчаяния».
С этой книгой, представляющей библиографическую редкость, меня познакомил мой друг, английский писатель Леонард Уинкотт. Он же сообщил мне некоторые подробности биографии Лякоста. В частности, он рассказал, что в газетах сражающейся Франции промелькнули сообщения о том, что Лякост находится в армии генерала Жиро и, в чине сержанта колониальных войск, принимал участие в битве за Сицилию.
Разумеется, мои переводы не претендуют на то, чтобы составить у читателя более или менее полное представление о творчестве французского поэта. Не совсем обычные условия для работы над переводами отнюдь не способствовали тщательности их отделки. Тем не менее сержанту Лякосту, сражавшемуся за Сицилию, возможно, приятно будет узнать, что стихи его переводились под музыку артиллерийской канонады, гремевшей у берегов Волхова и на Ленинградском фронте.
А. Г.
Горожане
Да, мы горожане. Мы сдохнем под грохот трамвая.Но мы еще живы. Налей, старикашка, полней!Мы пьем и смеемся, недобрые тайны скрывая, —У каждого — тайна, и надо не думать о ней.Есть время: пустеют ночные кино и театры.Спят воры и нищие. Спят в сумасшедших домах.И только в квартирах, где сходят с ума психиатры,Горит еще свет — потому что им страшно впотьмах.Уж эти-то знают про многие тайны на свете,Когда до того беззащитен и слаб человек,Что рушится все — и мужчины рыдают, как дети.Не бойся, такими ты их не увидишь вовек.Они — горожане. И если бывает им больно —Ты днем не заметишь. Попробуй взгляни, осмотрисьВедь это же дети, болельщики матчей футбольных,Любители гонок, поклонники киноактрис.Такие мы все — от салона и до живопырки.Ты с нами, дружок, мы в обиду тебя не дадим.Бордели и тюрьмы, пивные, и церкви, и цирки —Все создали мы, чтобы ты не остался один.Ты с нами — так пей, чтоб наутро башка загудела.Париж, как планета, летит по орбите вперед.Когда мы одни—это наше семейное дело.Других не касается. С нами оно и умрет.
На теннисе
Я пил всю ночь. Июля тяжкий знойПлывет, как дым, томительно и сонно,И пестрые трибуны стадионаПлывут куда-то вдаль передо мной.Бью по мячу наотмашь, с пьяных глаз.Куда летит, где падает — не вижу...Наверно, бог ударил по ПарижуВот так, как я по мячику сейчас.
Разговор с критиком в кафе «Ротонда»
Блоха проворно скачет за блохой.За словом — слово. День покрылся тучей.Униженный ремесленник созвучий,Я, к сожаленью, не совсем глухой.Да,
занят я не делом — чепухой.Да, я готов признать на всякий случай,Что мой папаша умер от падучейИ я ему наследник неплохой,А главное, слуга покорный вашУмеет бить, как бил один апаш —Ни синяков на теле, ни царапин.И вы учтите, господин рантье,Что мой удар покойный КарпантьеХвалил за то, что он всегда внезапен.
Гроза в Париже
Дурак уснул — он помолился богу.А гром гремит над миллионом крыш.Не этот ли удар нам бьет тревогу?Не эта ль молния зажжет Париж?Тьма нарастает, мутная, тупая,Предчувствиями по сердцу скребя.И я, в грозе и ливне утопая,—Соломинка! — хватаюсь за тебя.
В гостинице
В гостинице мне дали номер. МалостьЯ присмотрелся к комнате. И вдругПрипомнил то, чего забыть, казалось,Никак нельзя: тут умирал мой друг.С кровати видел он перед собоюПространство небольшой величины.Диван, пятно сырое на обоях.И были дни его обречены.И целый день я пьянствовал и бредил,От разума скрывая своего,Что был он лучше, чем его соседи,И чем враги, и чем врачи его.А шумный Век твердил простые вещи,Что все мы дети по сравненью с ним,Что ни один еще закон зловещийНам, неучам, пока не объясним.И в том, что разум властвует на свете,Я усомнился, бедный ученик,На миг один. Но разве знают дети,Доколе будет длиться этот миг?
Европа
Мне приснилась пустынная Прага,Грязный двор и квадратное небо,И бродяг обессиленных дракаНад буханкою серого хлеба.А в костеле, темнее, чем аспид,Только ветер блуждает, как пленник,И Христу, что на свастике распят,Тайно молится дикий священник.Мне приснились кирпичные стены,И решетка, и надпись «Свобода»,Где стоит на посту неизменноЧасовой у железного входа.Неизвестно чего ожидая,Он стоит здесь и дни, и недели,И стекает вода дождеваяПо шершавой и узкой шинели.Мне приснилась потом СправедливостьВ бомбовозе, летящем как птица.И четыре часа она длилась,Чтоб назавтра опять повториться.И я видел развалины кровельВ обезумевшей полночи Кельна,И британского летчика профиль,Чья улыбка светла и смертельна.Мне приснилась рабочая кепкаНа хорошем, простом человеке, —И такую, что скроена крепко,Перед немцем не скинут вовеки.Пусть друзья мои роют окопыИ стоят за станками чужими, —Но последнее слово ЕвропыБудет сказано все-таки ими.