Избранное
Шрифт:
— Я не издеваюсь над тобой, Кончита, и ты не должна заключать с нами мир.
Как только он отпустил ее, самолет содрогнулся и рассыпался на множество частей; сверкающие обломки кружились вокруг, а ее нес в пространстве поток воздуха, плотного, холодного и прозрачного, как лед; ветер пронзительно выл, обрушиваясь на нее с такой силой, что она чувствовала, как ее плоть отрывается от костей; барабанные перепонки лопнули со звоном, как крохотные кристаллики, острая боль заставила ее поднять глаза, и она увидела над собой искаженное лицо отца, увидела, как его тело вытягивается,
Подъем кончился, и теперь перед ней лежала дорога, такая же прямая и ровная, как лучи фар, а небо наверху расчищалось. Справа возвышалась высокая — выше уличных фонарей — стена скалы, слева был обрыв, переходивший в террасы рисовых полей, терявшихся во тьме. Впереди виднелся утес, на котором стоял похожий на улей монастырь, излучавший свет и загораживавший небо, и его яркие окна становились все шире по мере того, как она приближалась.
Дорога тускло блестела в пустой ночи, плоская и широкая, как теннисный корт.
У подножия прилепившегося сбоку утеса стоял столб с двумя фонарями — он отмечал развилку, откуда одна дорога продолжала виться вокруг скалы, а другая шла прямо на утес.
Под светом этих фонарей она свернет на вторую дорогу, проедет сквозь тьму короткого узкого каньона и окажется на вершине утеса, а весь Гонконг засияет у ее ног ожерельем разноцветных огней. Сбавив скорость, она посмотрит вниз на верхушки деревьев, выглядывающие из-за края утеса. «Ягуар» остановится у монастырских ворот, она выйдет из машины и ударит в висевший на воротах колокол; отворится маленькая калитка, и служка проведет ее в комнату для посетителей. Она сбросит меха на кресло, сумочку положит на стол, достанет сигарету, прикурит и, обернувшись на звук шагов, увидит рядом с собой монаха в белой сутане — старого священника с лучистыми глазами.
— Итак, вы пришли?
— Где падре Тони?
— Вы хотели меня видеть?
— Я просила о встрече с падре Тони.
— Сядьте, дитя мое.
— Пожалуйста, скажите мне, где падре Тони?
— И погасите сигарету.
Не отрывая взгляда от монаха, она попятится назад, наткнется на кресло и упадет в него, утонет в нем; сигарета выпадет у нее из пальцев. Скрестив руки под наплечником, странный монах подойдет к противоположному краю стола. Может быть, это и есть тот «священник постарше», о котором говорил падре Тони? Под его пронзительным взглядом в ней оживут детские страхи тех ночей, когда по улицам бродили три ведьмы.
— Итак, вы здесь.
— Да, падре.
— Готовы ли вы исповедаться в своем грехе?
— В грехе?
— Да, в том очень тяжком грехе, что вы совершили.
— Я говорила людям неправду, но я не знала, что это неправда. Я не лгала намеренно. Я просто сама не знала, что делала.
— В прежние времена, дитя мое, ведьм сжигали именно за подобные дела.
— Ведьм?
— Они, как и вы, отвергали власть и авторитеты. Они, как и вы, поклонялись только своему кумиру.
— Но я ничего не отвергала, падре! Ничего
— Вы отвергли своего отца, и свою мать, и своего мужа — людей, которым закон дал власть над вами.
— Но это не я отвергла их — они отвергли меня.
— И вместо них вы сотворили себе кумира, монстра, которому вы поклонялись.
— Но ведь они все погрязли в пороке, падре!
— Они просто люди, дитя мое. И если на этом основании мы отвергнем всю мирскую власть, нам придется отвергнуть вообще все: брак, правительство, общество, семью, государство, церковь. Нам придется упразднить весь мир. Это вы предлагаете?
Она в отчаянии оглядит длинную комнату, черные и белые плитки на полу, голые стены и высокие окна, сквозь которые, как звезды, поблескивают огни Гонконга, и, не найдя спасения, вновь переведет взгляд на странного монаха, белой глыбой возвышающегося перед ней и сверлящего ее жесткими, ясными глазами; она поникнет в кресле, бессильная в своих жемчугах, перчатках и красном платье, и руки ее беспомощно повиснут.
— Я не предлагаю ничего упразднять, падре. Я хочу только, чтобы меня оставили в покое.
— С вашим идолом?
— Нет, его мне тоже пришлось отвергнуть.
— А вдруг вы обнаружите, что онвас не отверг?
— Что вы хотите этим сказать, падре?
— Ваша любовь могла пробудить в нем страсть.
— О падре, бедный Биликен всего лишь папье-маше!
— Уже нет. Вы вдохнули в него жизнь.
— И потом он там, далеко.
— Он настигнет вас где угодно.
— Неужели мне суждено вечно убегать от чего-то?
— Да — до тех пор, пока вы не примете мир сей таким, какой он есть.
— Но зачем мне его принимать? Выведь отреклись от него?
— Когда я вступил в орден, я отрекся от мирской суеты, но не от самого мира и надеюсь, что со временем смогу относиться к нему отстраненно, без страха и ненависти. Каким бы грешным ни был этот мир, и именно потому, что он грешен, только в нем люди могут обрести спасение. Но вы, дитя мое, отказались от надежды на спасение в этом мире. Вы отреклись от него, как то делали ведьмы.
— А разве это так уж плохо, падре? О, поверьте мне, я вовсе не плохая!
— Я думаю, ведьмы тоже не были плохими. Полагаю, что они были хорошими, благородными и почтенными женщинами — более того, столь добродетельными, что все остальные выглядели в сравнении с ними безнадежными грешниками. В этом, кстати, и заключалась разница между ними и святыми: святые считали себя безнадежными грешниками, а ведьмы верили, что мир настолько погряз в скверне, что остается лишь уничтожить его. Они понимали — и правильно понимали, — что все человеческие установления, вся мирская власть, вся человеческая любовь — все это преходяще, а потому в отвращении пытались отречься от человечества. Они начинали с того, что алкали неба, а кончали тем, что попадали в объятия дьявола, и так бывает всегда, когда хочешь достигнуть бога в обход и помимо человечества. Отвращение к миру сему, дитя мое, слишком часто порождает не святость, а одержимость злом.