Избранное
Шрифт:
— Запомни мои слова. Ты поймешь позднее. В молодости я был таким же, как ты, а теперь понял свою ошибку. Ты тоже поймешь и пожалеешь. Я обманулся в тебе, — увещевал он, словно делая последнюю попытку образумить меня.
Я вспомнил, как мне говорили о том, что он когда-то действительно выступал со статьями, в которых убеждал не верить в существующий порядок вещей, не молчать перед лицом зла, бросить в отхожее место ненужное литературное старье… В этих статьях, написанных в стиле, не имевшем совершенно ничего общего с тем, как он писал сейчас, развивались и другие, не менее пылкие теории. Я действительно
Я испытующе смотрел ему в лицо, ожидая найти в нем хоть какие-нибудь следы того человека, каким он был в молодости. Круглая лысая голова, большие очки, бородка; на этом яйцеобразном лице не было ничего, кроме довольства и удовлетворения. Оно говорило только об одном — все существующее предопределено.
Я почувствовал, что мои плечи распрямляются, что я стал выше, чем он. Я бросил на него взгляд сверху вниз. «А твое-то существование не оправдано», — подумал я.
— Почему ты смотришь на меня так? Ты анализируешь меня? — Неожиданно он перехватил мой взгляд, в котором явно прочитал мои мысли. Им овладевало беспокойство.
Я кивнул.
— Странный ты какой-то! Никогда не видел таких, — сказал он. — В тебе нет уважения, нет веры, — продолжал он, мало-помалу раздражаясь. — Ты все презираешь, ничего не признаешь!
Я не совсем понял, что он хотел этим сказать, но видел, что своим поведением вызвал у него раздражение и заставил его задуматься о том, что ему никогда раньше не приходило в голову.
— В тебе нет ничего от китайца, ничего! — с раздражением произнес он, покачивая головой.
Мне было любопытно видеть, что все его удовлетворение и довольство после моих слов сняло как рукой, видеть на его лице досаду, никогда прежде не проявлявшуюся.
— Ты ничего не понимаешь в китайской истории, не понимаешь, какие ценности оставили нам наши предки. Ты странно мыслишь, очень странно. Ты не такой, как мы, — подыскивал он слова. Глаза его под большими очками сердито бегали из стороны в сторону, а лицо покраснело от напряжения. Обычное спокойствие покинуло его. Я обратил внимание на то, что какая-то тень легла между складками его лба. Книга (тот самый дневник какого-то Юаня) давно уже валялась на полу, рядом с мусорной корзиной, но он не замечал этого.
— Так вы хотите знать, что я сейчас думаю? — бросил я вызов, уверенный, что он удивится и рассердится еще больше, если узнает, что у меня на уме.
— Нет, нет! — испуганно замахал он руками и, почти умоляюще взглянув на меня, расслабленно опустился на софу — такой щуплый и бессильный.
«А он не такой уж бесчувственный», — подумал я и поднялся, решив больше не тревожить его.
У самых ворот я почти столкнулся с парой: его жена шла под руку с профессором истории. Оживленно беседуя, они направились к поджидавшей их машине, уселись, и автомобиль тут же тронулся.
Остановившись, я невольно вспомнил о нем, оставшемся в кабинете, и сам удивился, как это я осмелился так разговаривать с ним.
В течение последующих дней я почти не вспоминал о нем. Но вот в газетах промелькнуло его имя и имя его жены: в каком-то колледже он читал лекцию о трагедиях Шекспира. На следующий день, уже в другом колледже, он прочел лекцию о средневековой китайской поэзии.
О жене его сообщалось больше. Например, на каком-то благотворительном вечере она играла на фортепьяно; была распределителем на таком-то приеме, устроенном высокопоставленным лицом на открытом воздухе; служила гидом некоему литератору (чье имя широко известно за границей), знакомя его с достопримечательностями города.
Эта хроника напомнила мне о жизни супружеской пары. Она могла показаться не лишенной интереса, но позднее я понял, насколько она бесцветна. Ведь говорил же он мне сам, что все существующее предопределено. Так какое мне дело до них?
И я вновь забросил все его поучения, проводя дни и ночи так, как считал нужным, и не собираясь заниматься тем, что он называл «своими делами».
Как-то утром я прочитал в английской газете сообщение об отъезде «протокольных студентов» за границу, а вечером, направляясь в театр, неожиданно встретил его и его жену. Они как раз выходили из машины. Большая афиша у входа в театр извещала о том, что сегодня идет пьеса «Основы счастья». Я понял, что его привела в театр жена.
Он первый окликнул меня. Пришлось остановиться и поздороваться.
— Ты слышал? Юньсянь сегодня уехал. Он всегда был настойчив — вот и награда за труды. Ты тоже можешь попытаться, — любезно сообщил он, довольный, что Фан Юньсянь, любимый его ученик, удостоился такой чести. (Фан Юньсянь, которого я встречал у него, был человек совершенно такого же склада, как и наш учитель, и поддерживал с ним отношения даже после окончания университета.)
Его любезный тон заставил меня забыть все, что произошло между нами в тот день, и я был не прочь поболтать с ним. Я поздоровался с его женой. Но подошедший в этот момент профессор истории провел ее в театр. А он, стоя у входа, ждал моего ответа.
— Ну, что ты прочел за это время? — все так же любезно продолжал спрашивать он. — Или по-прежнему транжиришь время?
Я уже открыл было рот для ответа, но вдруг меня охватило какое-то странное чувство — то ли сожаление, то ли презрение, я и сам не разобрался. Я совершенно потерял способность владеть собой и грубо бросил:
— Не знаете, сколько еще лет китайский народ будет нести бремя контрибуций по «Боксерскому протоколу»? Ну так вот, все это время я как раз занимался исследованием этого вопроса.
Он сразу изменился в лице, помедлил было секунду, но потом резко повернулся и, не обращая больше на меня внимания, вошел в театр. По-видимому, мои слова сильно задели его.
После этого я долго не был у него. Через несколько месяцев он снова дал знать о себе письмом, но на этот раз то была просто лаконичная записка, совершенно непохожая на прошлое письмо. От нее веяло настоящим чувством: угадывались грусть и меланхолия автора. Он выражал надежду, что я выберу время навестить его, что я еще не совсем отдалился от него.