Избранное
Шрифт:
Восемь лет она твердила мне о своей любви, и вот мы поехали в Гуйян и поженились; разослали извещения, но свадебного пиршества не устраивали. Из Гуйяна мы сначала поехали в Чунцин. Жили там в восьмиметровой комнатушке под лестницей на нижнем этаже дома на улице Республики, где размещался отдел розничной продажи издательства «Культура и жизнь». Сяо Шань, купив четыре стакана, завела наше маленькое хозяйство. Она прожила со мной жизнь, полную невзгод. В разгар антияпонской войны нам пришлось бежать из Гуанчжоу: через десять часов туда вошли японские войска. Из Гуандуна в Гуанси, из Куньмина в Гуйлинь, из Цзиньхуа в Вэньчжоу; мы разлучались и соединялись вновь, а потом опять разлучались. В мои двухтомные «Путевые заметки» частично вошла хроника этой жизни. Сорок лет назад один мой приятель ругал меня: «Ну что это за литература!» А после выхода в свет «Собрания сочинений» другой приятель говорил, что не следовало включать их в «Собрание». И они оба были правы. В течение двух лет я неоднократно советовался с друзьями, читателями и решил не переиздавать «Собрание». Но для самого себя я часто перечитывал томики «Заметок». В те годы каждый раз, когда я оказывался в беде, а друзьям, занятым своими делами, было не до меня, Сяо Шань всегда с теплотой и участием говорила: «Не горюй, я не оставлю тебя, всегда буду рядом». И только в последний раз,
Мы прожили вместе больше тридцати лет. Но я не помогал ей по-настоящему. Она была одареннее меня, только ей не хватало упорства и настойчивости. Мне очень нравились ее переводы прозы Пушкина и Тургенева, не вполне, правда, точные и не всегда передававшие стиль этих писателей. Это были оригинальные литературные произведения, и мне доставляло наслаждение их читать. Она мечтала изменить свой образ жизни — ей не нравилось быть домашней хозяйкой, но опять-таки ей не хватило решимости, терпения. По совету одного из друзей она добилась согласия товарища Е Ицюня, тоже впоследствии замученного до смерти «четверкой», и пошла работать «на общественных началах» в журнал «Литература Шанхая». Но вскоре во время очередной кампании ее обвинили в том, что она нарочно подбирает материалы писателей старшего поколения, что она подосланный мною «агент». Стремясь перестроиться, она решила пойти кратчайшим путем — участвовать в движении за «четыре чистки» [37] . Нашла кого-то, порекомендовавшего ее на работу в «рабочую группу» медеплавильного завода. Работа была довольно напряженная, горячая, но она этому радовалась. Однако меня к тому времени уже решили «отстранить», и ее тоже отозвали для участия в кампании, проводившейся в отделении Союза писателей. Она впервые попала в водоворот яростной и жестокой борьбы, да к тому же в качестве жены «реакционного авторитета», и не знала, как себя вести, растерялась, не находила себе места, волновалась за меня, тревожилась за будущее детей. Она надеялась на чью-нибудь помощь, но друзья покинули ее, сослуживцы сделали мишенью нападок, а некоторые рассчитывали через нее расправиться со мной. Формально она не числилась работником отделения Союза писателей или редакции журнала, но ее все равно посылали на принудительные работы, вешали на грудь доску с позорной надписью, таскали на проработки. Через некоторое время, когда она, написав «самокритику» с признанием преступлений, вернулась домой, главарь цзаофаней отделения Союза писателей распорядился, чтобы уличный комитет заставил ее мести улицы. Она боялась, что люди ее увидят, вставала чуть свет, брала метлу, подметала улицу, пока хватало сил, возвращалась домой, запирала ворота и переводила дух. Случалось, ее заставали на улице шедшие в школу дети, обзывали ее «вонючей бабой Ба Цзиня». Иногда я видел, как она возвращается с метлой, и не смел поднять глаза: я чувствовал себя виноватым. Для нее же это было непереносимым страданием. Через два месяца она заболела и уже больше не подметала улицу (моя младшая сестра заменяла ее некоторое время). С тех пор она уже не поправилась. Сяо Шань прожила после этого еще четыре года, но умерла, так и не дождавшись восстановления моих прав. А это было ее последним желанием. Ее смерть не окончательный уход в небытие, это случится лишь вместе с моей смертью.
37
Движение за «социалистическое воспитание» (1963–1964), включавшее четыре чистки: политическую, идеологическую, организационную экономическую.
Я настроен отнюдь не пессимистически, еще поживу, я хочу до последнего вздоха работать для нашей социалистической родины, а когда иссякнут силы, пусть у моей постели положат рассказы, переведенные Сяо Шань. После того как глаза мои закроются навеки, пусть ее прах смешают с моим.
Закончено 16 января
Перевод Т. Сорокиной
10
ОТДАЙ СЕРДЦЕ ЧИТАТЕЛЮ
Два дня назад ко мне зашел Хуан Шан, расспрашивал о моих «Думах». Его, видимо, беспокоило, не брошу ли я перо на полдороге. Я показал ему две уже готовые главки и сказал: «Я собираюсь писать дальше. Это будет моим завещанием». При слове «завещание» он как-то расстроился, решил, что я поддался мрачным мыслям или задумал что-то нехорошее, и с улыбкой принялся меня успокаивать: «Ну-ну, все будет хорошо». Видя его беспокойство, я объяснил, что собираюсь написать еще восемьдесят главок, то есть не одну, а несколько книжек «Дум». Мне хочется оставить читателю свои сокровенные мысли, идущие от сердца слова. Я занимаюсь писательским трудом пятьдесят лет написал, конечно, немало и плохих книг, но есть вещи, которые стоит прочитать целиком или хотя бы до половины; они могут остаться жить. Надо быть благодарным читателям за их доброжелательность и терпение. Оглядываясь на пройденный путь, я по-прежнему испытываю глубокую признательность к читателям. Можно даже говорить о моей дружбе с читателями, длящейся уже более полувека.
И если пришла пора сказать последние слова о моем творчестве и литературных делах, то с этими словами раньше или позже надо обратиться к читателям. Лучше уж раньше.
Моя первая книга (повесть или роман «Гибель») увидела свет в 1929 году в первых четырех номерах «Ежемесячника прозы», а в конце того же года вышла отдельным изданием. Я сейчас затрудняюсь сказать, когда я начал получать письма от читателей. Помню, в 1931 году в рассказе «Свет» я писал о молодом авторе, который получал много писем от читателей и очень мучился оттого, что не мог ответить на их вопросы. В рассказе была такая фраза: «На столе молчаливо лежала горка писем, они с грустью и укоризной смотрели на него, и каждое хотело поведать заключенную в нем историю».
Ведь это были мои собственные мучения! Не я ли был этим молодым писателем?
В августе 1933 году я вернулся из Японии и подготовил для издательства «Культура и жизнь» несколько сборников. Тогда я снова стал получать много писем. В течение двух-трех лет я старался отвечать почти на каждое письмо. Некоторые читатели вели со мной переписку и стали моими друзьями. Моя жена тоже одна из давних читательниц моих книг, которые вызвали у нее интерес ко мне, и у меня после знакомства с нею возникло взаимное чувство. Мы поженились после многих лет знакомства и за всю жизнь ни разу не поссорились. В 1936–1937 годах я писал и открытые письма читателям, одно из них было адресовано моей будущей жене. Впоследствии эти письма составили небольшую книжку.
В те годы я был холост, здоров, жил без затей, времени было вдоволь, писал я немало и еще хватало сил отвечать на каждое письмо. А потом, особенно после Освобождения [38] , дел стало больше; часто приходилось ездить, и я поручил своей жене Сяо Шань разбирать письма и просматривать рукописи. Я с большим сожалением отказался от этой работы, но иного выхода не было.
Я сказал «с сожалением», и тут нет никакого лицемерия. Вспоминается один случай. В конце 1940 года я приехал из Чунцина в Цзянань и около недели прожил в семье Цао Юя. Он преподавал в театральном училище. Цзянань — маленький, тихий городок. Там сразу становилось известно, кто приехал, у кого остановился. Не прошло и двух дней, как я получил письмо от учеников средней школы с просьбой выступить перед ними. Я написал в ответ, что я не мастер выступать да и не знаю, о чем говорить, и что поэтому в школу к ним не приду. Однако я благодарен им за доверие, буду помнить о них. Ведь молодежь — надежда Китая, ее доверие придает мне силы. Чего я стою как писатель, если мои произведения не согреют души молодым, не поддержат их стремлений к прогрессу? Я не обладаю такими способностями, писал я, чтобы быть их наставником, но я очень хотел бы стать их другом, мне, право же, нечем перед ними гордиться. Я буду очень рад, если мои произведения послужат крепким посохом на их тернистом пути сквозь трясины старого общества и хоть немного придадут им силы. Я не помню текста письма дословно, но основной смысл я здесь не исказил.
38
Победа сил КПК в гражданской войне (1946–1949 гг.) против гоминьдана и образование КНР 1 октября 1949 г.
Письмо я отослал, узнал, что ребята вывесили его на стене. Через несколько дней приехал с проверкой инспектор из провинции. «Что это за „молодежь — надежда Китая“? Чье там „доверие придает силы“? Как это „мне нечем перед ними гордиться“? Такое заигрывание с молодежью только вводит ее в искушение. Сорвать!» Письмо сняли, но вряд ли этим все кончилось. Вероятнее всего, вернувшись в столицу провинции, инспектор настрочил донос, но большого дела не раздул. Так что я жил себе дальше и писал еще двадцать лет. Я, конечно, не считаю те десять лет бедствий, когда некий Сюй запрещал мне писать! (Этот Сюй, возможно, выступит с «протестом»: «Надо мной еще были „начальники“, я действовал в соответствии с их указаниями. Я тоже только высказывался, критиковал, а исполняли другие, нижестоящие. Они действовали в духе моих высказываний». Одним словом, инспекторы сороковых годов в подметки не годятся этой команде.)
Но вернемся к нашему разговору. В том письме я высказался совершенно искренне. Доверие читателей — это действительно стимул для моей работы. Если не стремиться отдать свои силы обществу, в котором живешь, испытывать желание выразить добрые чувства своим современникам — а это обязательный для китайца долг, — то зачем тогда писать? Но одно дело желание, другое — действительность, то, что ты делаешь, — это одно, а что из этого получается — совсем другое. Сам я никак не могу это оценить. Что я могу один, без читателей? Как могу знать, прав я или ошибаюсь? Отвечают ли мои книги чаяниям людей? Приносят ли пользу обществу? Только читатель имеет тут право голоса, и я должен уважать его мнение. Если мои сочинения вредны, читатель может выкинуть их на свалку, а мне лучше всего бросить писать. Вот поэтому я говорю: без читателей не было бы меня сегодняшнего; письма читателей дают мне пищу для работы. Разумеется, я имею в виду не каких-то отдельных читателей, а мнение большинства. И речь идет не о том, что я прислушиваюсь к каждому слову читателей, отвечаю на каждое письмо. Я только хочу сказать, что по письмам читателей сужу о воздействии моих произведений, проверяю их эффективность, проверяю постоянно, нередко ругаю себя, так что моя писательская жизнь нередко бывает мучительна.
До Освобождения, особенно до Войны сопротивления [39] , читатели писали о будущем страны и народа, о своей тоске или желании, решимости посвятить этому будущему свою жизнь. Я не мог дать им конкретных советов, мучился этим и был способен лишь подбодрить их такими сентенциями, как: старое погибнет, новое окрепнет; старому обществу приходит конец, на смену ему придет новое; свет прогонит тьму.
Отвечая на письма, я не указывал конкретных путей решения проблем, но в отличие от некоторых своих произведений указывал по крайней мере направление, писал недвусмысленно, избегая при этом цветистых фраз. Часто вспоминаю свое письмо цзянаньским школьникам. У меня и сейчас перед глазами лица молодых читателей, которые можно было встретить в тридцатые годы, — сколько в них было благожелательности, какие взволнованные голоса я слышал, какие искренние слова! В тридцатые и в начале сороковых годов я встречал немало таких читателей, беседовал с ними и, казалось, заглядывал в их горячие сердца. В феврале 1938 года в предисловии к роману «Весна» я писал: «Я часто размышлял об этих чистых молодых сердцах и не мог их забыть…» Эти слова я писал со слезами на глазах, а дальше в предисловии говорилось: «Я недостоин быть их другом». Это означало, что я жаждал стать их другом! Потом, когда я отвечал цзянаньским школьникам, меня обуревали те же чувства. Я отдавал сердце читателям.
39
Война сопротивления агрессии японского империализма (1937–1945 гг.).
В письмах тридцатых и сороковых годов очень редко встречались вопросы о секретах писательского труда. С пятидесятых годов таких вопросов стало гораздо больше. Я не мог тогда на них ответить, не знал, в чем секрет. Теперь могу: секрет в том, чтобы отдать сердце читателям. Так я думал, когда только начал писать, и сегодня, спустя пятьдесят два года, думаю так же. Я взялся за перо не ради того, чтобы стать писателем. Писать я начал весной 1927 года в Париже. Я жил в Латинском квартале, на тихой улице недалеко от Пантеона, у входа в который стоят две бронзовые скульптуры — Руссо и Вольтера. Из двух этих мыслителей эпохи французского Просвещения, двух великих писателей «гражданин Женевы, мечтавший уничтожить неравенство и гнет», производил на меня более глубокое впечатление. Проходя мимо Пантеона, я порой жаловался изваянию на свою тоску и одиночество на чужбине. О Вольтере я знал меньше, но мне было известно о его неистовой борьбе против несправедливых приговоров по делу Каласа, Сирвена, Лабарра и других, в результате которой он добился исправления судебных ошибок, доброе имя безвинно погибших было восстановлено, а живые избежали смертной казни. Я знал о том, как он боролся за правду и справедливость, и восхищался им. В Пантеоне были похоронены еще два великих писателя — Гюго и Золя. Золя выступал в защиту Дрейфуса, рискуя жизнью, и добился в конце концов опровержения злостной клеветы и отмены приговора. Невинный человек был вызволен из ада, вновь увидел свет…