Избранное
Шрифт:
13 июля
Перевод Т. Сорокиной
56
ХВАТИТ БОЯТЬСЯ
В последнее время я часто слышу разговоры о Чжао Дане [45] и, конечно, о его статье в «Жэньминь жибао». О последней фразе статьи мнения самые разные. Чжао Дань написал: «Хватит бояться». Эти слова, как крохотная кочерга, разворошили что-то в моей душе. Несколько дней я то и дело возвращался к ним мыслью. И-мне кажется, я наконец постиг их смысл.
45
Один из крупнейших актеров китайского кинематографа.
Во время «культрева» в «коровнике» рассказывали, как Чжао Дань на каком-то собрании заявил, что он обратится к Мао Цзэдуну с просьбой выдать ему «карточку, освобождающую от борьбы». Это заявление было расценено как «преступление». Я тогда промолчал, но подумал: отлично сказано. Непрекращавшаяся критика и борьба стали уже шумовым фоном жизни в нашем огромном городе; сколько душевных мук они принесли людям, какой огромный ущерб нанесли литературе! Тогда кампания против меня только
Люди изобретали самые разные способы, чтобы мучить и калечить себе подобных. Хотелось уйти от этого ужаса, и я тоже втайне помышлял о смерти. Есть немало причин, почему я остался жив; можно сказать, что мне не хватило мужества, а можно именно это назвать мужеством. В те времена жизнь была совсем не легким делом. До сих пор в дурных снах встают предо мной хунвэйбины с «красными книжками» [46] и ремнями с медными пряжками в руках; «образцовые герои» цзаофаней, твердящие наизусть «высочайшие указания» и избивающие людей. И только теперь перед лицом близкой смерти я могу сказать: «Хватит бояться!»
46
Сборники цитат из произведений Мао Цзэдуна.
Чжао Дань высказал то, что у всех нас таилось в душе. Может быть, несколько поздно, но все же он первый произнес эти слова. Я призывал говорить правду, а он, прикованный к постели, показал всем пример. Я тоже приближаюсь к своему концу, поэтому для меня десятилетие бедствий уже утратило всю свою жестокую и страшную силу. Между мной и Чжао Данем, однако, есть различие: у меня есть еще время, я могу себе позволить остановиться на полпути в раздумье, более того, как это ни дерзко звучит, хочу еще поспорить со смертью.
Но я, как и Чжао Дань, даже на дороге к смерти полон горячей любви к родине и народу и веры в дело литературы. После нескольких десятилетий литературного труда, перед тем как навсегда закрыть глаза, я озабочен лишь одним: как будут судить обо мне читатели, потомки, молодежь спустя несколько десятков, сотен лет?
Они ни за что не простят лжи и обмана.
Итак, позволю себе открыто поддержать завет Чжао Даня: «Если над литературой слишком строгий контроль, она обречена».
14 октября
Перевод Т. Сорокиной
69
ДЕСЯТИЛЕТНИЙ СОН
Когда мне было лет десять, я прочитал английский роман в переводе Линь Жуйнаня, скорее всего, это были «Записки крестоносца». В книге мне встретилась фраза, запомнившаяся навсегда: «Раб телом вызывает у людей жалость, раб душой — вызывает презрение». Слова эти были сказаны одному рыцарю принцессой, тогда она его не понимала, на самом деле рыцарь не был рабом — ни телом, ни душой. Кажется, в конце концов «влюбленные сердца соединились».
Но не развязка романа волнует мое воображение. Я и представить себе не мог, что эта фраза из романа будет с точностью передавать состояние, которое я пережил в период десятилетия бедствий. Только пройдя через десять лет испытаний, я понял, что означает слово «раб». Мучаясь раскаянием, я часто вспоминаю эти слова применительно к себе и к той ситуации, в которой я тогда оказался, и вижу себя отчетливее, чем когда бы то ни было. Раб. Прежде я считал, что это понятие не имеет ко мне никакого отношения, но ведь на целых десять лет я стал рабом! Эти десять лет рабской жизни тоже вещь весьма сложная. Как мы, пишущие люди, любим говорить: жить и не жить — это большая разница, и это правда. Раньше я формально понимал выражения «раб телом» и «раб душой». Например, в моем романе «Семья» есть рассказ старой служанки Хуанма о том, как она в свое время молила покойную госпожу помиловать молодого господина. Когда я писал его, я был убежден, что Хуанма и есть «раб душой». Или: излагая разговор Мин Фэн с Цзюэ Хоем, когда Цзюэ Хой говорит, что хочет на ней жениться, а Мин Фэн отвечает ему отказом из-за страха нарушить волю своей госпожи и выражает готовность лучше всю жизнь быть служанкой и ухаживать за Цзюэ Хоем, я тоже считал, что это и означает быть «рабом душой». Когда я подвергался критике во время «культурной революции», меня, в частности, обвиняли в том, что я «извращал образы людей труда». Кое-кто в качестве примера приводил старую Хуанма и Мин Фэн, заявляя, что они должны были взбунтоваться, а я изобразил их покорными рабами, преданными «классовому врагу». Я до этого не раз перечитывал свои произведения, вносил поправки и никогда не замечал, что образы двух моих героинь — Мин Фэн и Хуанма — несут в себе какую-либо проблему. Услышав вдруг столь серьезное обвинение, я почувствовал, что проблема существует, и очень серьезная, к тому же в то время попытки разобраться непременно заводили меня в тупик, я оказывался целиком в ловушке цзаофаневской логики. Я размышлял: вырос я в бюрократическо-помещичьей семье, как-никак получил воспитание от старого общества и старой семьи, общался со многими людьми из старого общества и старой семьи, и очень может быть, что у меня феодально-помещичьи взгляды на людей и на события. Чем больше я размышлял, тем больше чувствовал, что цзаофани правы и что я виноват. Говорили, что я «почтительный отпрыск» помещичьего класса, я признавал это; говорили, что я написал трилогию «Стремительное течение», чтобы «воздвигнуть памятник» помещичьему классу, я это тоже признавал; в 1970 году мы были в деревне на «трехсезонном» труде, меня выволокли на межу и заодно с местным помещиком использовали как мишень борьбы, и я тоже покорно признал свою вину, думая о том, что до 23 лет меня содержала семья и деньги, на которые я жил, были заработаны потом и кровью крестьян, так что вполне закономерно подвергнуть меня критике и борьбе! Но в 1970 году я уже был не тем, что в 1967–1968 годах. После сентября 1966 года под «предводительством» и угрозами цзаофаней (другими словами, направляемый кнутами) я уже думал только чужим умом: люди орали «Долой Ба Цзиня!», и я в ответ высоко вскидывал правую руку. Теперь, вспоминая об этом, я не могу найти должное объяснение, почему я так поступал. Но в то время я вовсе не притворялся, я чистосердечно демонстрировал искреннее желание, чтобы люди до конца довели свою разрушительную работу и можно было все начать сначала, снова стать человеком. У меня тогда еще было стремление самоперевоспитаться через страдание. Я даже испытывал огорчение из-за того, что цзаофани не «понимали» этого моего стремления. Я втайне убеждал себя: «Они не верят тебе, ну и пусть, ты должен выдержать испытание». После каждого собрания критики и борьбы цзаофани по заведенному порядку требовали, чтобы я писал «отчет об идеологии», хотя к этому моменту я бывал крайне измотан морально и физически и очень нуждался в передышке. Но мне говорили, что я должен немедленно сдать на проверку свое сочинение, и я собирался с духом и старательно отчитывался о собственных мыслях, каждый раз признавая, что критические выступления попали в цель, что критика и борьба служат мне во спасение, что цзаофани — мои спасители. В то время я мыслил только сообразно с теми лозунгами, которые постоянно выкрикивали цзаофани, и с теми «истинами», которые они то и дело зачитывали. У меня больше не было собственных мыслей. Если меня доканывали вопросами, мой ответ был один: прошу лишь дать мне возможность жить. После шестьдесят девятого года я постепенно обнаружил, что «истины», в которые цзаофани заставляли меня поверить, сами они не исповедуют, что вслух они говорят совсем не то, что думают. Больше всего меня удивило вот что: 23 мая 1969 года после изучения очередного «изречения» председателя Мао я написал «отчет об идеологии». Старший по нашей группе выдвинул мой «отчет» в качестве образцового, сопроводив его комментарием, в котором говорилось, что я искренне признаю вину, раскаиваюсь и иду по пути слияния с массами. Но прошло два или три дня, и, несмотря на эту оценку, меня снова поволокли на собрание критики и борьбы и заявили, что я всего лишь притворяюсь, что признаю вину только для того, чтобы выманить сочувствие. Я начал понимать, кто говорит правду, а кто фальшивит. Я по-прежнему в положенное время писал «отчеты об идеологии», цитировал «высочайшие указания» и занимался саморазоблачением, но в мыслях моих скрытно и медленно происходил поворот. А кроме того, я сделал новое открытие: я-то и есть «раб душой», к тому же законченный раб.
Как же тяжело мне было после такого открытия! Сердце мое сжалось от боли, я понял, что рабская философия железными цепями опутала меня, что я — это не я.
Своих мыслей нет, своим умом не думаю, люди поднимают руку — и я поднимаю, что люди скажут, то и я говорю, да при этом еще делаю все с воодушевлением — ну разве не «раб душой»? Это не то что Хуанма или Мин Фэн, у них хоть и не было «высокой» сознательности, зато они имели собственное понятие о том, что хорошо и что плохо, Хуанма не хотела «жить в мутной воде», Мин Фэн не согласилась быть наложницей Фан Дуншаня. Они-то не были «рабами душой». Конечно, они верили в «Судьбу», верили в «Небо», но не повиновались им с покорностью и не подстраивали собственные мысли под логику своих господ. Они верили в судьбу, но и сопротивлялись судьбе. Они вовсе не были такими, каким был я в 1967–1968 годах. Я тогда и не помышлял о сопротивлении, мне в голову такое не приходило.
Я не рассказал про 1966 год. В июне того года я попал в «коровник», а 10 сентября у меня конфисковали имущество. В те ночи мне только со снотворным удавалось заснуть на несколько часов. Я столько натерпелся за эти несколько месяцев, что каждый стук в дверь повергал меня в дрожь. Но я не переставал надеяться: не может быть, думал я, чтобы со мной так поступили, нет, ко мне отнесутся снисходительно, все эти угрозы в мой адрес — лишь так, для проформы. Но втайне я мучился сомнениями: «А так ли это?» Я изо всех сил цеплялся за стремительно покидавшую меня надежду, все думал: пусть я «виновен», но моя работа на протяжении десятков лет что-нибудь да значит! А потом пришел декабрь. Страшный декабрь! Он принес самый жестокий, самый опустошительный удар, он приблизил болезнь и кончину Сяо Шань. Хунвэйбины толпами вламывались в дом, они перелезали через внешнюю стену и повелительно стучали в дверь. Они бесцеремонно забирали любую вещь, не включенную в опись. Они врывались в дом глубокой ночью и среди бела дня. К ночи я изнемогал от усталости и смиренно умолял их уйти поскорее. А Сяо Шань даже довелось испробовать их ремней с медными пряжками! Разве в таком положении я мог на что-то надеяться? С этого времени я перестал думать, во мне произошел резкий перелом, я превратился в «раба». С 1967 года мой духовный облик совершенно изменился. Я утратил все, чем год за годом обогащалась моя душа. С распахнутым сердцем, безоговорочно я воспринимал все «наставления» цзаофаней. Позднее, анализируя свое тогдашнее состояние, я склонен был считать, что в то время я спал, поддавшись гипнозу. Но так можно считать, если не пытаться разобраться глубже. На самом деле все два года, на протяжении которых я самозабвенно поклонялся божеству, мне слышался сочувственный голос: верь в божество, в этом твое спасение. Оказывается, мое сознание продолжало следовать жизненной философии. Это значит, что и в сон я впал, увлекаемый мыслью о жизни. После 1969 года я часто вспоминал Хуанма, сравнивая себя с нею. За этим образом стоит реальная личность, женщина по фамилии Юань. Мы звали ее «Юаньюань». До того, как я и мой средний брат уехали из Чэнду, она много лет работала у нас по дому. Она любила нас и вскоре после нашего отъезда из Сычуани отказалась от места и вернулась в свою семью. Но и после этого она частенько заходила справиться о нас, никогда не переставала о нас думать. В начале 1941 года я впервые вернулся в Чэнду, но ее уже не было в живых. Я не смог узнать, где она похоронена, да я и не пошел бы на ее могилу, чтобы выразить благодарность за ее заботу и любовь. Только сравнивая себя с ней, я понял, что мне недостает способности так глубоко любить, как умела она. Она не была «рабой» и тем более не была «рабой душой».
В «Думах», которые я писал в прошлом году, упоминается о моих разногласиях с товарищем Ван Сиянем во время нашего двухлетнего пребывания в «коровнике». Я считал тогда, что на мне большая вина, что путь к искуплению вины — усердное перевоспитание, а единственный путь к перевоспитанию — усердное выполнение каждой буквы наставлений, предписаний и резолюций цзаофаней. А Сиянь не подчинялся, он постоянно вступал в спор с надзирателями, считал, что много делается несправедливо, что это — принудительное исправление. Я же думал, что чем труднее работа, тем она полезнее для перевоспитания. Сегодня действительно выглядит смешным, что я под воздействием наставлений цзаофаней пришел к умозаключению в духе Достоевского. Для цзаофаней Достоевский — реакционный писатель. Но они же сами, всеми и всяческими способами оказывая на меня давление, подвели меня к Достоевскому. Это говорит о том, что у всех есть неясность в мыслях, нет такого человека, кто думал бы только правильно. Я сказал, что это выглядит смешным, на самом же деле все очень печально. Я сам называл себя интеллигентом, и люди обращались со мной как с «элементом из интеллигенции», и во время собраний критики и борьбы я с готовностью соглашался, что я «духовный аристократ», хотя по существу я был настоящим «духовным рабом».