Избранное
Шрифт:
— Теперь у меня денег много, — сказал Штейн, намыливая руки. — Можно бы и больше заработать, если кто хочет, хотя строгие биографы, всякие там трезвенники, аскеты и одноженцы считают, что у меня не жизнь, а развеселое свинство…
— Не такое уж оно веселое, — сказал я, глядясь в зеркало и думая не о Штейне и не о его исповеди, а о том, что будет, когда некий Браузен-Арсе заберет из стола револьвер. — Наверное, не такое веселое, как ты стараешься его преподнести… — Сегодня Гертруда спит в Темперлее.
— Иди ты к черту. — Штейн засмеялся, вытирая
Прислонившись к кафельной стенке, он расхохотался.
Когда я почувствую у бедра тяжесть револьвера, я покажусь себе владыкой мира. Я войду без спроса, подожду его и убью. Это очень легко, очень просто; но потом я пойму, что наделал, и смысл содеянного переполнит меня. Однако сейчас не во мне суть.
— Пошли? — сказал Штейн и тронул мою руку. — Мами соглашается, она верит, что капиталистическое общество ни к чертям не годится, если меня так обсчитывают. Когда ей удается понять социальную сторону вопроса, она сердится и любуется мной. Как же, весь мир сговорился обсчитать и обидеть ее несравненного и несчастливого Хулио!.. Но не мне смеяться над ней. Ведь когда подумаешь, что, в сущности, мне наплевать на деньги… что я был бы много счастливей…
— Минутку, — перебил я. — Я забыл одну бумажку, она мне завтра нужна.
И пошел за револьвером. Вошел в ту комнату, где стоял мой стол, и, не зажигая света, не раздумывая больше, добрался до ящика; еще я прихватил темно-зеленый острый осколок, который подобрал вчера недалеко от порта. Должно быть, это Арсе твердо и неторопливо шел по линолеуму, огибая столы пустой залы, улыбаясь, уронив руки, напевая про себя первые такты того единственного фокстрота, который мы с ним помнили.
Штейн стоял опустив голову. Палец его сердито тыкал в кнопку, он вызывал лифт. Мы поздоровались с мальчиком, я вошел вторым, после Штейна.
— А кроме того, — продолжал он, — разве знаешь, сколько это протянется. Теперь легко откладывать со дня на день. Но рано или поздно придется послать все к чертям собачьим.
Смяв поля шляпы о зеркало в лифте, я глядел на его хищную челюсть, на его блестящие, влажные глаза.
— Да, — сказал я невесть зачем. — Деньги тебя не волнуют. Собственно, ты был бы счастливей, если бы помирал с голоду в Монтевидео, вел партийную работу и получал иногда вознаграждение от какой-нибудь юной Гертруды.
Он недоверчиво на меня посмотрел, заискивающе улыбнулся и по-детски надул губы.
— Конечно, счастливей, — сказал он, и голос его тоже был детским.
Я неподвижно стоял перед Кекиной дверью, не вслушиваясь, прикидывая, какие движения нужно сделать, чтобы запечатлеть на потемневшем дереве непотребные письмена. Я позвонил и, ожидая, стал считать, называть лишь нечетные числа. Открыла женщина, я оттолкнул ее, вымещая на ней удивление, ненависть, страх. Стуча каблуками по паркету, я дошел до того места, где стоял в последний раз. Вдохнул воздух, неспешно обвел глазами вещи и промежутки между ними, нечетко разделявшие свет и тень на стенах. Потом повернулся к женщине, весело и беззлобно. Это была Кека. Я сказал:
— Вот и я. Закройте дверь.
Она улыбнулась мне без страха, захлопнула дверь, насмешливо склонилась в реверансе. Потом, держась за косяк, пристально взглянула на меня из-под опущенных век, прикидывая, что к чему, и приоткрыла рот, изображая покорность.
— Не бойтесь, — сказал я. — Вы не должны меня бояться. Я пришел вас повидать.
Она не отвечала. Расслабив тело — нога согнута, руки за спиной, — она спокойно ждала без особого любопытства.
— Вы знали, что я приду, — не отставал я. — Я сам это понял недавно, вот сегодня.
Я повернулся к стене, разделявшей наши квартиры, и подумал, что женщина, напевавшая в конце весны, ничего общего не имеет вот с этой, неподвижно стоящей у двери, словно ее нарисовали тусклой краской, и поразительно похожей на рекламу с непотребным текстом, который я собираюсь написать. Она ждала, не зная, стоит ли снова улыбнуться. На ней был старый халат, нарочно застегнутый до самой шеи; виднелась только нога, между ремнями сандалии багровели ногти. Лицо ее так и осталось нерешительным, не злым, а нерешительным, раз и навсегда.
Я снова улыбнулся — улыбка получилась веселой и приветливой, — но не сказал ничего. Бросил шляпу на кровать, стал листать журналы и выкройки, наваленные на столе.
— Вы с ума сошли, — пробормотала она.
— Мы уже не на «ты», — печально напомнил я.
С мучительным усилием отлепившись от двери, она взяла шляпу с кровати и положила на ручку кресла.
— Ты с ума сошел, — сказала она, глядя на меня.
— Занятно получилось… — Я засмеялся, оглянулся и поискал глазами, нет ли «этих». — Дружок твой не придет? Ну, Эрнесто. Если придет, меня вышвырнет. Да, что-что, а нрав у него крутой. Повеселимся втроем.
— Ты хочешь поругаться? Так ведь он подумал… — Она задохнулась, и голос ее угас.
— Подумал не подумал, а делать все надо как следует. Можем начать с джина.
Она глядела на меня и не могла рассердиться. Потом, постепенно, исподволь, глаза ее засветились нежной радостью, сдержанным пониманием, а рот приоткрылся.
— Ну и тип! — сказала она. — С ума все посходили…
Я сел в то кресло, о которое она опиралась. Шляпа упала на пол. Револьвер надавливал на бедро. Я откинулся, улыбаясь, а женщина молча стояла сзади, и ноготь ее царапал плюш почти у самого моего уха.