Избранное
Шрифт:
— Налить вам, доктор? — спросил бармен.
Диас Грей кивнул и пожал плечами.
— Впрочем, нет! — повторил Лагос. Теперь он повернулся боком, задумчиво опустив голову. Должно быть, он был немного пьян и выглядел старше своих пятидесяти. — Нет и нет. Если вы пьете у стойки, вот у такой, с бронзовой планкой, на которую можно ставить то одну, то другую ногу… Если вы пьете у стойки и с вами дама, а перед вами — две рюмки, значит, вы за дамой ухаживаете. По-видимому, нам с вами надо выпить еще по одной, и все. Я взял на себя смелость заказать обед. Ведь вы не привыкли обедать в гостинице. Справки я навел. Вы не раскаетесь. Город ваш у воды, и я признаюсь — зачем скрывать, все равно увидите? — отдал предпочтение рыбе. Итак, друг мой, — сказал он бармену, который выжидающе глядел на его губы пристальным, почтительным, лукавым взором, — итак, мы с вашей помощью выпьем еще по одной, напоследок. А что до вас, дорогой доктор, если бы я застал вас здесь, в таком обществе, я бы решил, что вы ухаживаете за дамой, и
Он прямо взглянул на врача, улыбаясь так, словно выиграл в карты много денег и просит прощения за удачу. Лишь когда после обеда, за кофе, рюмки снова наполнились коньяком (Диас Грей вина не пил и видел, как растет возбуждение сеньора Лагоса по мере того, как пустеет бутылка сотерна), лишь тогда муж Элены Сала вспомнил, что собирался поговорить о ней. Откинувшись на спинку кресла, он успокоился и снова обрел ту размягченность, которая таит столько возможностей.
— Ну вот. Теперь мы поговорим. Элена больна, хоть и здорова. Если бы не обстановка, я бы упомянул обычное женское нездоровье. Я хочу сказать, что и недомогание, из-за которого моя жена не с нами, тоже временно, неизбежно, регулярно и, в сущности, не может считаться болезнью. Простите, кто она для вас, Элена?
— Нет, — отвечал врач. — Сеньора Лагос.
— Хорошо. Итак, «она». Какое-то время тому назад, скажем, два года, она познакомилась с одним человеком. Я ничего не буду от вас скрывать, иначе я оскорбил бы ваш ум и вашу глубокую порядочность. Кроме того, я надеюсь, что наше совместное возлияние ознаменует и освятит начало истинной дружбы. Теперь, как это ни трудно, попытаюсь описать моего героя. А ведь это очень трудно, правда? Я мог бы рассказать вам о его занятных черточках, поделиться наблюдениями, а потом определить, кто он есть, или предоставить это вам. Но изберем прямо противоположный метод. Я скажу вам, кто он такой, а затем объясню причины. Не стоит и говорить, что я полагаюсь на ваше профессиональное умение хранить тайну. — И он виновато улыбнулся.
— Конечно. Только я не уверен, что мне, как врачу, нужно знать эту историю.
— Нет-нет. Разрешите мне с вами не согласиться. Впрочем, сами увидите. Человека этого зовут Оскаром, он англичанин, Оскар Оуэн. Я определил его просто и ясно: содержанка мужского пола. Да, он содержанка и содержанкой останется до конца своих дней, ничего тут не попишешь. И не потому, что он жил на мои и на ее деньги. Он был бы содержанкой, если бы не взял у нас и сентаво, что там — если бы он кормил и поил нас. Родился таким, как рождаются математиком или поэтом. Дело тут не в обстоятельствах, а в душе. Я не наскучил вам? Спасибо. Еще чашечку кофе, еще коньячку? Разрешите… — Он что-то сказал лакею, вынул из кармана толстую книжку, вырвал листок, что-то написал. Когда лакей принес кофе с коньяком, вручил ему сложенную записку и назвал номер. — Спасибо. Итак, он содержанка, и я заподозрил это сразу. Он заразил нас, да, именно заразил, пристрастием к наркотикам. К счастью, оно не стало для нас необходимостью. В сущности, что до меня, речь скорее может идти о желании быть с нею, не оставлять ее одну в беде. Я мог бы отказаться от этой привычки в любую минуту. Однако зачем? Она вредит мне не больше, чем табак. Человек этот вошел в нашу жизнь внезапно. Одержал он победу? Да, в определенном смысле, не спорю. Но между ними никогда не было и подобия предосудительной близости. Верьте мне. Победа его в ином: он заморочил ее, он стал ей необходим, как, скажем, то пристрастие, которым он заразил нас. Он был молод, очень красив. Знаете, из этих безупречных молодых людей, которые столько толкуют о своей мужественности, что невольно заподозришь в них потаенную женственность. Повторяю, в таких случаях нет и речи о физической близости. Чем же, спросите вы, расплачивается содержанка? Бесчисленными знаками внимания, отвечу я, постоянным служением. Цветы, недорогие подарки, и все вовремя, все к месту — поможет сесть, поможет встать, подаст пальто, поймает такси. Всегда проводит в магазин, в театр, в кино, в кафе. Получал он за это больше чем деньги — получал ее восхищение. Незаметный человек, неспособный привлечь надолго, тем более восхитись кого-нибудь, и вдруг, внезапно, по милости моей жены, он может жить полнокровной жизнью! Она позволяет окружать себя этими колдовскими знаками внимания, а он в конце концов начинает, как и все прочие, ощущать себя личностью.
Из лифта вышел рассыльный, что-то дал лакею, тот подошел к столику. Лагос медленно развернул записку, прочитал и положил в карман, где держал бумажник. Он не дурак. Он врет, все это басни, и я не могу угадать, зачем он их рассказывает. Но он не дурак.
— Понимаю, — сказал доктор. — Однако, на мой взгляд, такой человек опасности не представляет.
— И да, и нет. Вы сами увидите. — Он выпил, глядя на свою руку прищуренными глазками. — Разрешите сейчас не входить в подробности. Итак, я говорил вам, что он, можно сказать, впервые узнал вкус жизни, столкнувшись с двумя людьми, бесконечно превосходящими его культурой, воспитанием, обеспеченностью, положением, и люди эти полюбили его, восхищались им, обращались с ним как с равным. Но это мы еще обсудим, времени нам хватит. Жена сообщила мне, что вскоре ждет нас. Более того, она пишет, что будет вам рада. Так что мы не должны слишком долго здесь задерживаться.
— Хорошо, — сказал Диас Грей и откровенно улыбнулся, глядя на красное, важное, властное лицо, склонившееся над столиком. — Однако вы хотели что-то сказать мне о болезни вашей супруги.
— Вы правы. Спасибо вам… Раз уж вас это интересует, могу уложиться в одну фразу. Речь идет о воспоминании. Регулярно, скажем, каждые два месяца, она страдает так, словно любила этого человека и отсутствие его значит для нее больше, чем уход хорошего слуги. Разрешите спросить, бывали ли у вас в юности такие тяжелые кризисы, когда думаешь только о смерти? — Сеньор Лагос встал, подождал, пока встанет врач, и опять улыбнулся ему, сжимая его локоть. — Бессонницы, кошмары, холодный пот, полное отчаяние… Воспоминание приходит, уходит… — Они подошли к лифту, он снова придержал врача за руку.
Диас Грей думал о том, из скольких воспоминаний складывался для нее, Элены Сала, образ этого человека. Думал он и о своей жалкой доле, понимая, что жизнь покинула его здесь, в провинциальном городке, и никаких воспоминаний у него нет.
— Произошло недоразумение, — сказал Лагос. — При первой встрече он совсем ей не понравился, даже не вызвал особого интереса. Она еще помнит, что лучше меня, зорче увидела его недостатки, всю его слабость. Это я его защищал. Из жалости. Да, представьте, я. Итак, болезни нет, есть воспоминание. Оно приходит, мучит дня два, потом исчезает. — С этими словами они вышли из лифта.
Элена услышала голоса, негромкий стук в дверь и ожидание. «Да», — сказала она, успела решиться, и сняла халат, и улыбнулась, оставшись в ночной рубашке, похожей на бальное платье. Тяжелый шелк касался колен, пока она шла к двери. «Я ведь больна. Наверное, Лагос сказал, что я больна, хотя и не настолько, чтобы перед ним раздеться. Он улыбается, а в глаза не глядит. Хочет показать и любезность, и презрение. Бедный мой, дорогой лекаришка… Лагос что-то плетет, объясняет какую-то чушь, морочит голову, а он улыбается, слушает с вниманием, презрительно и любезно. Вон как принюхивается, чует ловушку, так и знает, что сейчас попросим ампулу или рецепт. Заговорили о рыбной ловле, один другому рассказывает всякие случаи, шутят, иногда он украдкой смотрит на меня, смешно ли. Лагос разгорячился, кричит, машет руками, заказывает по телефону какие-то напитки. А я вижу, какой он, когда голый — пузо, хилые ножки, все признаки старости, которые он обнаруживает передо мной, сам того не зная. Да, лекаришка, вот она, жизнь. Ты что-то похудел и побледнел с тех пор, как я тебя бросила; тоже немолод. Когда Лагос изображает добродушного — опять он орет, опять смеется, — что-то у него в лице барахлит, не срабатывает вовремя, что ли… В общем, сразу видно, как жалка эта показная радость жизни, это наигранное веселье, это упоение беспечной юностью! Ты хоть не пыжишься, лекаришка. Я ведь не знаю твоих страхов и не слышала, как ты завираешься, как рассказываешь в сотый раз одну и ту же историю. Мне не приходилось наставлять тебе рога, чтобы сохранить к тебе мало-мальское почтение; я не ощущала твоего здравомыслия, и ты не говорил мне разных слов, вместо того чтобы дать пощечину.
Теперь мы смеемся над новой прелестной столичной сплетней про кардинала и балерину. Лагос повторяет „бесподобно“ и старается хохотать, как мальчишка, прямо трясется в кресле. Вот мы, все трое. Ты поглядываешь иногда на мои ноги, но весь напряжен, весь начеку, чтобы мы не застали тебя врасплох, когда попросим-взмолимся: дайте ампулку! Лекаришка, лекаришка, а ты ведь видел меня голой. Плохо не то, что жизнь обещает и обманывает; плохо, что она дает, а потом отбирает.
Нет, милый мой, не надо смеяться над Лагосом. Он совсем не прост и совсем не глуп. Врет он всегда, врет столько, что сам себя узнает только в том случае, если умрет без свидетелей. И не для меня он врет, а потому, что страшно ему, он старый, а каждый выдуманный Лагос что-то дает. Ну, хотя бы помогает забыть. Мы ни о чем тебя не попросим, и ты уйдешь, попрощавшись со здешними служащими, и с тем, кто болел воспалением легких, и с тем, кого мучает ревматизм, и с тем, у кого разгулялся шанкр. Может быть, ты выпьешь в одиночестве и вспомнишь мою сорочку. Я вижу твои глаза, а мы устали, лекаришка, нас томят предчувствия. Сейчас я встаю, протягиваю тебе руку и замечаю, какой ты несчастный».
XIV
Они и Эрнесто
Мы почти не говорили, а то, что сказали, не имело значения, можно забыть, выбросить из головы. Она, мужчина и я делали все как нужно, как по нотам, словно репетировали много вечеров и ночей.
Пока мы были одни, Кека пила в постели, смеялась, качала головой, соглашалась, смаковала секрет, который никому не рассказывала, и, прикрыв глаза, предвкушала, должно быть, как ее положат в гроб без предупреждения. Я настаивал вяло, робко, тихо, чтобы Гертруда не услышала, если она вернулась. Иногда я подходил к постели, гладил Кеку по голове и, невзначай приникая к стене, ощущал в тишине моей квартиры какие-то трещины.