Избранное
Шрифт:
Во времена скотоводов «Компашку», еще не имевшую названия и не нуждавшуюся в нем, украшали два фонаря — первый светил над единственным, снабженным холщовой портьерой входом, другой висел на конце балки; внутри была стойка из выдолбленных, положенных на козлы бревен, бутыль водки да две бутылки можжевеловой настойки да словоохотливый старик с лицом индейца и с обломком ножа, торчавшим из-за пояса, всегда одетый в рубаху и шаровары, с мешавшим ему бичом в левой руке, хотя было известно, что он остался без лошади много лет назад. В углу помещения, куда почти не проникал свет, лежала груда шкур.
Это было все, и большего не требовалось.
Пожалуй, не требовался и сам старик с ножом за поясом — он только и делал, что перемещался от стойки к любому столику, где его соглашались терпеть. Там он посиживал, юркий, болтливый, но не более нужный, чем те предметы, которыми он орудовал до того, как заведенье окрестили: столики, фонари, бутылки. Лукавый, бодренький, он с вечерних сумерек до рассвета ждал — и никогда не ошибался — удобного момента, чтобы вставить свое «это мне напоминает» и завести какую-нибудь из своих затасканных брехливых историй. Он разделял с капралом привилегию напиваться бесплатно, по крайней мере не платя деньгами, и волочить по земляному полу — что один делал властно и уверенно, а другой почти нежно — длинный кожаный бич.
Ничего больше не пришлось добавлять, и, по сути, единственное, что при обсуждении этого вопроса можно было бы назвать улучшением — не считая того, что благодаря полкам с множеством бутылок легче было накачаться допьяна, — были музыканты, гитара и аккордеон, и естественное следствие этого: столики у стен, а посредине для танцев несколько метров окропленного водою земляного пола.
Ничего больше не пришлось добавлять, так как все остальное — то есть сама «Компашка» — создавалось каждый вечер посетителями. Они сходились сюда ради компашки, набиваясь до тесноты, и каждый — мужчина или женщина — был элементом этой головоломки; даже случайно отсутствовавшие включались в ее состав и чуть ли не платили за право на это.
Откуда у них берутся деньги, никто не знал: АО «Петрус» прекратило работу несколько лет тому назад, а фермы в окрестностях были слишком бедными, чтобы держать постоянных батраков. Возможно, кое-кто из мужчин работал на катерах, но таких было не больше двух-трех человек; пристань «Верфь» была теперь всего лишь промежуточным пунктом, причем из наименее оживленных, на пути рейсовых катеров. Ближайшие заводы — рыбоконсервные — находились южнее и довольно далеко, между Санта-Марией и Эндуро. Одним из завсегдатаев был служитель из «Бельграно», другой, Мачин, говорил, что у него есть моторка и он сдает ее внаймы в Эндуро. Но оставалась еще целая куча людей неизвестного звания — десяток или полтора, а в субботние ночи до двух с половиной десятков, да их женщины, немыслимо одетые и размалеванные, безликое скопище самок, движущаяся масса пестрых красок, духов и побрякушек, на высоких каблуках или в альпаргатах, в вечерних платьях или в халатах со следами детских срыгиваний и мочи.
Нелепо
В какую-то субботу Ларсен зашел туда с Кунцем, но остался у стойки. Завороженный, устрашенный, он разглядывал женщин и, возможно, подумал, что богу следовало бы заменить изобретенный им общий пылающий ад маленькими, индивидуальными адиками. Каждому свой, согласно божественной справедливости и собственным твоим заслугам.
И, возможно, подумал еще, что такая вот «Компашка» субботней ночи, только вечная, без передышки, без смертных музыкантов, которые на рассвете умолкают, чтобы потребовать «кавалерийский бифштекс», — вот был бы ад, предназначенный ему, Ларсену, от века либо им самим для себя уготовляемый — уж это как посмотреть.
Во всяком случае, вытерпеть это Ларсен не смог, отказался выпить вторую стопку и остаться еще, как предлагал Кунц; он, правда, удержался от того, чтобы плюнуть на снова уже пыльную площадку для танцев — старик с ножом стоял там, искривясь набок от тяжести полной лейки и делая знаки музыкантам не повторять вальс; от плевка Ларсен удержался, чтобы тем смачнее плюнуть, когда они оказались на свежем воздухе; просто он не хотел, чтобы сочли вызовом то, что было лишь проявлением отвращения и некоторого необъяснимого страха.
Но Гальвес в последнее время ходил туда каждый вечер. Он перешел на «ты» с худощавым, гривастым парнем, который заменил старика за стойкой и почти без слов обслуживал столики, двигаясь очень точно, постоянно жуя какие-то листья, невозмутимо пронося сквозь дым, шум и вонь ясный отсутствующий взгляд, в котором дремала ненависть.
Гальвес в консервативном и умеренно циничном духе рассуждал о ближайшем будущем мира с капралом, который бахвалился, что бывал в лучших заведениях, и высказывал куда более смелые мысли насчет способов борьбы с упадком нравов и возрастающим хаосом в моральных ценностях. Капрал методично ухаживал за любой женщиной без кавалера или женщиной своего приятеля и, когда умолкала музыка, уходил всегда пьяный. Порой, в те редкие утра, когда капрал не придумывал какое-либо чрезвычайное и секретное служебное задание, они возвращались вместе до верфи, пережевывая излюбленные темы, с новым жаром повторяя все те же фразы, — капрал криво сидел на идущей шагом лошади, а Гальвес держался за ремешок стремени, чтобы легче было идти.
Только в «Компашке» можно было видеть его поразительную улыбку, неподвижную, сияющую и бесстрастную, его крупные зубы, выставленные наружу, словно он ими дышал. Хотя ни один из двоих о том не знал, эта улыбка походила на взгляд молодого гривастого владельца кабака, жевавшего листья коки — «зато я не курю и не пью», — который признался Гальвесу в своем намерении — но не цели — выжать десять тысяч песо, один за одним, не думая о существовании времени и этих призрачных фигур, этой кучки кандидатов на кладбищенское жилье, какими были завсегдатаи «Компашки».