Избранное
Шрифт:
— Что это вы всегда так убегаете, и не знаешь когда? — сердито-ласково сказал он. — Невеста вас дома ждет или кто? Садитесь!
— Спасибо, Сергей Иванович, — пробормотал Трубачевский и пошел здороваться: за столом, кроме старика, сидели Дмитрий, Неворожин и старинный друг Бауэра, географ и путешественник, очень добродушный, но со страшной двойной фамилией Опрындыш-Орзя.
Трубачевский по очереди обошел их, и все сошло более или менее благополучно. Только с Дмитрием он поздоровался как-то неуклюже, точно не знал, протянуть ему руку или нет, — полчаса назад они встретились мельком
Как всегда в такие минуты, Трубачевский даже не слышал, о чем шел разговор, и немного очувствовался, лишь когда увидел перед собой чай, хлебнул и ожегся.
— Что ж это вы без сахару? — спросил Бауэр. — Берите хлеб, пожалуйста. Вот там колбаса. Бутерброды.
Разговор шел о налете на Аркос и о разрыве англосоветских отношений — тема, в ту пору занимавшая всех, — и Бауэр говорил об этом с легкостью человека, чувствующего себя в истории как в своем доме.
— Что ж Чемберлен, — говорил он, — это разбойник. И Керзон — разбойник. Вы мне, может быть, скажете, что, мол, какие же разбойники — аристократы! Так ведь мы-то знаем, что такое английские аристократы. Это именно и есть разбойники…
Но только что успел он объяснить, почему, по его мнению, между пиратом и аристократом никогда не было особенной разницы, как Машенька вернулась. Она пришла красная, немного взволнованная и, едва усевшись за стол, сейчас же сказала:
— Знаете, кто звонил? Казик Щепкин!
Тут наступило молчание, которого она и сама, кажется, не ожидала. Старик медленно посмотрел на нее и так же медленно отвернулся. Дмитрий встрепенулся, открыл было рот, но ничего не сказал. Опрындыш-Орзя подождал немного и занялся чаем.
Уже упущена, была минута, когда можно было сказать что-нибудь или пошутить, и все сидели тихо, исподтишка косясь на старика.
И только Неворожин нисколько не смутился, а напротив, с очевидным любопытством ожидал, чем кончится эта сцена.
Она ничем не кончилась.
Как ни в чем не бывало, Бауэр взял бутерброд, откусил его, прожевал и снова заговорил о том, какие разбойники английские аристократы.
Глава четвертая
Еще во время вступительных экзаменов, когда, ошалев от зубрежки, от комиссий, от слухов, будущие студенты носились из института в Наркомпрос, волнуясь и спеша, доучивая в трамваях последние страницы физики Хвольсона, и все это с тою счастливой энергией, о которой вспоминаешь с удивлением, — еще в эти дни Карташихин подружился с Лукиным. С каждым днем он все больше дорожил этой дружбой.
Лукин ходил в высоких сапогах, в деревенском тулупе. Говорил он медленно, по-деревенски, так что среди быстрого говора горожан странно было слышать эту неторопливую, важную речь. Когда он экзаменовался по русскому языку, преподаватель, еще молодой и не забывший, должно быть, университетских лекций по диалектологии, сказал, прислушавшись:
— Среднее Поволжье, Симбирская или Саратовская губерния, сильное влияние чувашей.
Так оно и было. Лукин родился и вырос в одной из чувашских деревень под Симбирском. Это был человек задумчивый, непреклонный и важный. По тому, как он говорил, видно было, что его мысль не обгоняла речи. Он думал медленно, но, раз обдумав что-либо, больше к этому не возвращался.
С недоверчивостью, в которой сказывались долгие годы, проведенные в глухой деревне, он ходил по лестницам и коридорам института, молчал и приглядывался.
Та, деревенская, жизнь кончилась с тех пор, как он приехал в Ленинград, поступил в институт, стал слушать лекции, резать трупы, но все же и в мыслях и в отношениях он все еще примерялся на нее, все сравнивал, рассматривал — и не доверял.
Меньше всего он говорил о себе, так что Карташихин долго не знал, что его новый приятель — природный рыбак, и узнал случайно. В поисках анатомии Раубера они ходили как-то по проспекту Володарского, и Лукин остановился перед окном охотничьего магазина и долго неодобрительно рассматривал выставленные сети. Потом сказал:
— Такой мережей только бабочек ловить, а не рыбу.
Но однажды под утро, после утомительной ночи, когда латинские названия костей и связок стали уже перепутываться в голове и оказалось, что только что прочитанная страница забыта, Лукин заговорил о себе. Это было у Карташихина, на улице Красных зорь. Перекурившись, перезубрившись, они валетом лежали на кровати и старались заснуть. До первой лекции оставалось еще часа три, но оба устали так, что спать уже не могли, перехотели.
Долго они лежали молча, каждый думал о своих делах; потом Лукин спросил, чья это карточка над письменным столом.
— Отец, — сказал Карташихин.
— Жив?
— Нет, умер. А твой?
— Мой в двадцать первом году от голоду помер, — отвечал Лукин, и лицо у него стало сердитое и печальное. — Мы-то все лебеду тогда ели, кору, — добавил он погодя и уставился в потолок. — А он не ел, все о нас заботился, хватит ли нам. Вот и помер.
Они помолчали.
— А моего на гражданской войне убили, — сказал Карташихин. Но приятель его не прислушался, не удивился. Он все смотрел и смотрел в потолок, и глаза у него стали тяжелые, злые.
— Все о нас заботился, что хватит ли нам, — повторил он. — Мать, бывало, скажет, чтобы мы не глядели, как он ест, да по углам нас и положит. А у меня братишка маленький был, так тот полежит, полежит, бывало, да и запищит: «Мам, я не гляжу». Она как заплачет!..
Карташихин хотел посмотреть на него и вдруг понял, что нельзя — замолчит.
— Как отец помер, — продолжал Лукин, — мать нас в воспитательный отдала. Не то что в воспитательный, а это в городе детей собирали, кто не мог прокормить. Американцы это, что ли, тогда устраивали? Только мы двое суток пожили, ночью грузовик подошел, нас всех туда поклали и повезли. Прямо на вокзал, в поезд — и на Дальний Восток. Два с половиной месяца ехали. Как станция, сейчас мужиков выкликать. Не нужно ли кому детей на какую работу — за конями ухаживать или там по дому чего. А нас трое было: я, да брат, четыре года моложе, да сестренка, полтора года старше. Вот мы до Иркутска доехали — сестренку и взяли. Потом под Читой меня взяли. А брат дальше поехал. Так я их больше и не видал…