Избранное
Шрифт:
— Знаете, это кто сидит? — сказал Трубачевский, вернувшись к столику и с удовольствием слушая свой голос, который звучал как-то отдельно от него. — Это — дьякон.
— Ну да?
— Честное слово. — И он передразнил очень похоже — «А теперь вы меня спросите, как марксист…»
Все засмеялись, даже Лукин улыбнулся, и Трубачевский вдруг почувствовал, что он очень любит их всех. Как это он раньше не замечал, какие они хорошие и даже красивые! «Именно красивые», — подумал он, с нежностью глядя на Лукина, который с деревенской важностью сидел на кончике стула. И Трубачевскому захотелось сказать ему
— А вот это уже не урбанизм, а наплевизм, — сказал он, прислушавшись к спору между Карташихиным и Хомутовым.
Он заметил, что они переглянулись и улыбнулись, но нисколько не обиделся, наоборот — обрадовался, что так удачно, смешно сказал.
Один человек уже давно занимал его, и он начал смотреть, что он делает и с кем теперь говорит.
Это был какой-то известный человек, потому что к нему несколько раз подошел, согнувшись, старший официант, не в форменной курточке, а в штатском; и за столиком все поминутно обращались к нему.
Маленького роста, худощавый, он каждую минуту вставал и садился, но едва ли что-нибудь видел перед собой. Без сомнения, он был пьян, но не так привычно и спокойно, как дьякон, а все нервничал и метался. И ему наливали и наливали…
Трубачевский долго наблюдал за ним. Эти кудряшки, начесанные на лоб, детская улыбка, — где он все это видел?
Но было в лице и что-то страшное, особенно когда, слушая, он наклонялся вперед всем телом и закрывал глаза. «Как отравленный», — подумал Трубачевский и вдруг, забыв про этого человека, снова вмешался в спор между Карташихиным и Хомутовым.
— Об этом есть у Энгельса, об урбанизме, — сказал он миролюбиво, — я недавно читал.
Они давно уже говорили о другом. Хомутов отставил от него графинчик и налил сельтерской воды. Трубачевский послушно выпил.
Он опять посмотрел на человека с кудряшками и удивился. Человек этот стоял, стиснув зубы, страшный, с полузакрытыми глазами, и бутылкой бил посуду. Все вскочили; женщина в стороне отряхивала залитое вином платье.
За соседним столиком тоже вскочили, и весь ресторан переменился в одну минуту. Только оркестр продолжал играть. Двое мужчин подошли к скандалисту, пугливо и неловко ловя его руки, и он отступил на шаг, посмотрел отчаянно и добродушно и сразу же с прежним бешенством поднял бутылку. Трубачевский оглянулся — и столько лиц, жадных и равнодушных, смеющихся и пьяных, прошло перед ним, что он испугался и ему стало жалко этого худенького буяна.
— Сейчас бить будут, — весело объявил Хомутов.
— Как бить?
— Очень просто. Разобьют морду и выкинут.
— Не может быть, — взволнованно сказал Трубачевский.
— Очень даже может. Да вот уже и берут.
Официанты неторопливо подошли к белокурому человеку и вдруг наскочили на него сзади. Один вырвал бутылку. Его повели как раз мимо того столика, за которым сидели студенты. Женщина в залитом вином платье бежала сзади.
— Не трогайте, это известный артист.
Не никто не слушал. Официанты веди его со скучными, привычными лицами, он тоже шел и молчал.
— Артист?
Трубачевский хотел вскочить, но Карташихин не дал.
— Это артист. Понимаешь?
— Брось ты, пожалуйста, к черту, —
— Да я тебе говорю, артист, я где-то его фотографию видел.
Но все равно уже было поздно. Артиста увели. Трубачевский смотрел вслед, и ему ужасно захотелось подойти и ударить этого швейцара с челюстью, хотя тот был ни при чем и только легко придержал за руки женщину в залитом платье, которая все кричала, что это известный артист, и пыталась пробиться к нему, а официанты ее оттирали.
— Какая сволочь, правда? — сказал он Карташихину, думая про швейцара и все еще огорчаясь.
Но Карташихин сердито ел что-то и ничего не сказал.
Трубачевский выпил совсем немного — три или четыре рюмки, — но все же на следующий день никак не мог в точности припомнить, когда пришли Варенька и Неворожин. Он помнил только, что абажуры как-то раскачивались и что было еще довольно весело, хотя и не так, как прежде, когда артиста еще не вывели из бара.
Первым он увидел Неворожина, который в синем прекрасном костюме с широкими лацканами шел по косому проходу между столиками, потом — ее.
Он сразу узнал ее, хотя тогда, у мечети, она была в шубке и шляпе, а теперь даже смотрела и шла по-другому.
Она была в платье, с воланами, легком и матовом, а косынкой, завязанной узлом на плече, и так причесана, что весь лоб, ясный и белый, был виден. Все глядели ей вслед. Она не пришла, а явилась в баре, и там, где она проходила, становилось тихо, переставали смеяться и говорить. Или, быть может, Трубачевскому это только казалось? Но если и казалось, она была все-таки так хороша, с такой высокой, спокойной грудью и покатыми плечами, что он чуть не заплакал от нежности и волнения. В первый раз за весь вечер он догадался, что пьян, — и не потому, что чуть не заплакал, а потому, что вдруг не поверил, что может быть на свете, и еще здесь, в этом грязном, равнодушном баре, совсем недалеко от него, такая женщина, такая красавица! Потом он вспомнил, что ведь и Карташихин должен знать ее, они были вместе в тот вечер. Он обернулся к нему.
— Ваня, помнишь?
Но Карташихин, должно быть, не помнил. Немного бледный, но очень спокойный, он смотрел в другую сторону, туда, где сидел маленький толстый дьякон.
Неворожин и Варенька прошли и исчезли. Они появились несколько минут спустя на антресолях и заняли только что освободившийся столик у самого барьера. Официант торопливо смахнул со скатерти и, подбросив салфетку под локоть, почтительно согнулся перед ними. Неворожин что-то сказал, официант исчез, и они остались одни.
Потом Неворожин, улыбаясь, заговорил с нею, а она как будто и не слушала. Поставив локоть на барьер, она глядела вниз, не меняя прежней высокомерной осанки, но с оттенком рассеянности, которая в глазах Трубачевского делала ее еще удивительнее и прекраснее.
Он давно уже изо всех сил задирал голову, надеясь, что она увидит и он успеет поклониться, но она все не замечала его, хотя — так ему показалось — несколько раз останавливалась на нем взглядом.
— Ах, черт, не узнает, не помнит, — совсем забывшись, сказал он с досадой.