Избранное
Шрифт:
Все складывалось: с этого он начнет, потом кстати ответит Таньке Эвальд, потом о политическом значении поэзии, потом…
И все расстроилось, когда Лавровский, подводя итоги прениям, объявил, что «в этом докладе нашел вольное или невольное отражение старый спор между двумя нашими известными историками — Щепкиным и Бауэром» — и что «наш докладчик, по естественному, ходу вещей, избрал точку зрения академика Бауэра», с которой он, профессор Лавровский, никак согласиться не может.
И, мысленно засучив рукава, красный и взволнованный, Трубачевский, едва дослушав
Еще не опомнившись от этого спора, Трубачевский в распахнутом пальто вышел из университета на набережную, тихую, по-вечернему светлую от неба и снега.
«Ты понимаешь, что ты сказал, скотина? — мысленно обратился он к Лавровскому, вспоминая с ненавистью, как у него шевелились усы. — Ведь они же подумают, что эту работу не я, а Бауэр написал».
Он скрипел зубами и шел все быстрее, ничего не замечая вокруг.
«И эта толстая дура — как там ее фамилия? — что она бормотала насчет кантианства? Ну да, ну и не читал. А ты Канта читала, сволочь?»
Дробный, раскатывающийся стук вдруг раздался за его спиной; он вздрогнул и приостановился. Грузчики, которых он не заметил, возили на тачках дрова с набережной куда-то в темноту, вдоль Академии наук; одна тачка сорвалась с дощатой колеи, и дрова посыпались со звоном, как всегда на морозе.
Этот случай несколько охладил его чувства. Все еще сердитый и взволнованный, он сел у ростральных колонн в трамвай и поехал к Бауэру.
Бледная статная девочка лет пятнадцати стояла на площадке; он вспомнил о Машеньке и сравнил. Но Машенька была теперь не самое главное. Он с нежностью подумал о ней, но сейчас же забыл и снова стал перебирать в памяти все, что произошло на докладе.
Рассказать старику или нет? И ему сейчас же представилось, как старик слушает его, насупив брови…
Бауэр был дома. Сложив руки на впалой большой груди, он молча выслушал Трубачевского.
— А вы что же, не знали, что. Лавровский — Щепкина ученик?
— Сергей Иванович, какой же ученик? Ведь ему лет пятьдесят, не меньше.
— Нет, он ученик, — сказал Бауэр. — Он человек бездарный. И ученик. У него ни одного самостоятельного труда нет. А у вас был спор политический. Место декабризма в русской истории — вопрос, по которому политические симпатии определяются совершенно точно. Вот Лавровский, он ведь с вами от имени целой исторической школы говорил. Это либерал. Ему, видите, не нужно, чтобы декабристы революционерами были; по его мнению, это были люди кроткие, которые не только Романовых, но и цыпленка зарезать не сумели бы. Прежде это было мнение довольно невинное, а теперь винное. Впрочем, меня и прежде съесть хотели за то, что я к декабризму с точки зрения классовой подходил. Кизеветтер хотел съесть, но я не дался. И вот видите, до сих пор жив. А он умер. Да. А вы еще глупый совсем. Почему вы мне вашего доклада не показали?
— Сергей Иванович, ведь они решили, что это не я написал, а вы, — с отчаянием сказал Трубачевский.
Бауэр взглянул на него исподлобья и улыбнулся.
— Ну, дорогой мой, не похоже, не похоже, — сказал он, — это у них от невежества, а у вас от самомнения. Хоть я вашего доклада не знаю, но все-таки я его никак не мог написать. Так что вы идите-ка лучше умойтесь…
— Что?
— Умойтесь, умойтесь. У вас лицо потное. Вы, должно быть, бежали. Так ведь и простудиться недолго.
И Трубачевский в самом деле умылся, причесался и, все еще переживая обиду, принялся за надоевшие охотниковские бумаги.
Не прошло и получаса, как Бауэр явился в архив, сел на диван и, спросив коротко: «Ну, как?» — взял с журнального стола последнюю книжку «Нового мира».
Он разрезал ее, но читать не стал, только перелистал и бросил.
— Что это нынче как писать стали, — с веселыми глазами сказал он и прочел одну фразу. — Это что же такое — народничество или что? Или славянофильство?
Он ушел к себе в кабинет, и Трубачевский услышал, как он зашелестел бумагами и тихо запел, аккомпанируя прищелкиванием пальцев. Чем-то он был доволен, потому что пел «Два гренадера», и притом по-немецки. Но работал он недолго. Вскоре он снова явился в архив и, подойдя к Трубачевскому, стал за его спиной.
— Надоело, а? — спросил он, когда Трубачевский, чувствуя неловкость от этого взгляда, следящего за его рукой, положил перо и оглянулся.
— Что надоело, Сергей Иванович?
— Да вот…
И он махнул рукой на груду еще не разобранных бумаг Охотникова, в серых папках лежавших на столе.
— Нет, еще не надоело, Сергей Иванович, — соврал Трубачевский.
Бауэр насмешливо на него покосился.
— Ну и плохо, — сказал он, — очень плохо. А вот мне надоело.
Трубачевский хотел улыбнуться, но нет — Бауэр говорил серьезно, даже сердито.
— Как это не надоело? Что же, вы вегетарианец или кто? Если вегетарианец, вам нужно куда-нибудь в Исторический архив поступить и там служить. А наукой так нельзя заниматься. И, кроме того, врете. Признавайтесь — врете?
— Сергей Иванович, не то что вру…
— Ну конечно, врете, — с удовольствием сказал Бауэр. — Садитесь.
Он взял его за плечо, усадил на диван, сел рядом.
— Я вот когда-то историей пугачевского бунта занимался, — начал он, — или, как теперь принято выражаться, историей народного восстания под предводительством Емельяна Пугачева. Может, слышали?
Еще бы не слышать! Двухтомный труд Бауэра, которым он защищал когда-то как докторскую диссертацию, был переведен на все европейские языки и считался образцовым.
— Так вот, изволите видеть, вспомнили! И по какому же поводу? В настоящее время, как вы знаете, учреждена при Академии наук Пушкинская комиссия, и эта комиссия, как естественно было от нее ожидать, желает Пушкина напечатать. Это, разумеется, не то издание, которое Академия тому назад лет двадцать предпринимала и из которого только пять томов вышло, а другое. Это, надо полагать, в течение ближайших десяти — пятнадцати лет полностью выйдет. Так вот — предлагают мне Пушкина редактировать. «Историю пугачевского бунта» и «Капитанскую дочку». Как вы на это смотрите, а?