Избранное
Шрифт:
Надо полагать, суд у Кафки — это и внешний мир, где угадываются черты новейшего тоталитаризма, и высшая справедливость, индивидуальный закон, который каждый создает для себя. Благодаря кафковскому феномену сращения второе значение постепенно как бы берет верх. Йозеф К. начинает не столько осматриваться, сколько всматриваться в себя. Оттого все, что его обступает, так туманно, расплывчато, капризно, метафорически-фантастично, беспросветно. Ведь и в себе он видит лишь то, что делает его сопричастным «всеобщему преступлению», чудовищной и бессмысленной организации бытия. И даже как личности ему не остается ничего, кроме стоицизма отчаяния. «Всегда мне хотелось хватать жизнь в двадцать рук, — думает он, — но далеко не всегда с похвальной целью. И это было неправильно. Неужто и сейчас я покажу, что даже процесс, длившийся целый год, ничему меня не научил? Неужто я так и уйду тупым
Но есть у этого романа еще один интересный аспект. Уже упоминавшийся мною Э. Канетти написал книгу под названием «Другой процесс» (1969), в которой поставил себе целью доказать, что роман насквозь автобиографичен: его основной конфликт — не что иное, как воссозданная в метафорической форме история первой из помолвок Кафки с Фелицей Бауэр и вскоре последовавшего за нею разрыва. Доводы Канетти довольно убедительны, тем более что, приводя их, он ни в малейшей мере не исключает и социальное истолкование романа. Ему лишь важно показать, что общее у Кафки никогда не выступает (да и не может выступать) в отрыве от сугубо личного.
Схемой построения «Замок» напоминает «Америку», а по духу как бы развивает и углубляет «Процесс». Его герой К. прибывает, шагая напрямик по глубокому снегу, в Деревню, подчиненную юрисдикции графа Вествеста или, точнее, юрисдикции необозримо разросшихся канцелярий графской администрации. Ибо сам граф — фигура легендарная: его никто никогда не видел и ничего не знает о нем. Цель К. — проникнуть в Замок, резиденцию графа, и получить от него право осесть в Деревне, пустить здесь корни, обрести дом, семью, службу.
Как и Карл Россман, К. является издалека в чужой ему мир. Но в отличие от Карла он не вырван насильственно из какой-то прежней жизни, а принадлежит к породе «извечных аутсайдеров, архиэмигрантов» [7] , и даже его профессия землемера — фальшивка, фиговый листок на дрожащем нагом теле. И потом, его желание врасти в быт во всем послушной Замку Деревни не проистекает из идеализирующих этот быт доверчивости И незнания. К. знает, с кем имеет дело. Замок — его враг, жестокий, коварный, неумолимый. К. явился ради борьбы, но борьбы не против чего-то, как то было в «Процессе», а за что-то, за свое право на жизнь в этом мире. Такое стремление не свободно от привкуса капитуляции как со стороны героя, так и со стороны автора. «Когда я проверяю себя своей конечной целью, — гласит дневниковая запись Кафки от 28 сентября 1917 года, — то оказывается, что я, в сущности, стремлюсь не к тому, чтобы стать хорошим человеком и суметь держать ответ перед каким-то высшим судом, — совсем напротив, я стремлюсь обозреть все сообщество людей и животных, познать его главные пристрастия, желания, нравственные идеалы, свести их к простым нормам жизни и в соответствии с ними самому как можно скорее стать таким, чтобы быть непременно приятным…»
7
Siebenschein H. Franz Kafka und sein Werk. Wissenschaftliche Annalen, 1957, №. 12, S. 797.
Однако ни Кафке, ни его «землемеру» К. не суждено было осуществить этого. Правда, Брод свидетельствует: «Заключительную главу Кафка не написал. Но однажды — в ответ на мой вопрос, как должен кончаться роман, — рассказал следующее. Мнимый землемер получает по крайней мере частичное удовлетворение. Он не прекращает своей борьбы, однако умирает от истощения сил. У его смертного одра собирается община, и приходит решение Замка, гласящее, что, хотя от К. и не поступило соответствующее ходатайство, ему, с учетом некоторых побочных обстоятельств, разрешается жить и работать в Деревне» [8] . Но это, если угодно, пародия на «Америку». Кто-то играл судьбою Россмана, и даже если он был «легкой рукой… отодвинут в сторону», для него это означало избавление. Но К. ведь приближался к замку и сражался с ним не затем, чтобы умереть, а чтобы жить здесь.
8
Brod M. Nachwort. In: F. Kafka. Das Schloss. Hamburg, 1958, S. 313.
Кто
Однако что было бы, если бы герой не ушел со двора, не заснул в комнате Бюргеля? Пока К. торчал у его саней, Кламм не вышел бы во двор: лошадей ведь отпрягли, и правитель канцелярии уехал лишь после того, как назойливый проситель ретировался. И вообще, существует ли уверенность, что то были сани Кламма? Даже те, кто разговаривал с ним в замке, никогда не знали, точно ли это Кламм. Он — каждый раз иной, неопределимый, неуловимый, неописуемый. Замковую бюрократию не застанешь врасплох и не поймаешь на слове; она необорима именно в своей податливости: там все всем занимаются и никто ни за что не отвечает, включая собственные слова и собственные циркуляры. Что же до истории с Бюргелем, то тоже нет уверенности, не розыгрыш ли это, не шутка ли. Ибо слова Бюргеля: «… тут все возможно. Правда, бывают возможности, в каком-то отношении слишком широкие, их даже использовать трудно, есть такие дела, которые рушатся сами по себе, а не от чего-то другого», — слова эти могут быть истолкованы и так и эдак. В том числе и в смысле нежелания К. отстаивать свое право на путях нечистых и неправедных, совсем случайных.
И герой, и автор бредут по черте заколдованного круга: Кафку в равной мере пугали и свобода, и несвобода. «Был у Баума… — писал он в дневнике 21 декабря 1910 года. — Такое ощущение, будто меня связали, и одновременно другое ощущение, будто, если бы развязали меня, было бы еще хуже». Из этой дьявольской одновременности несводимых противоречий нет выхода — даже того иллюзорного, что порой проглядывал в «Америке».
Помимо романов Кафка создал несколько десятков новелл и множество фрагментов, эскизов. Вся эта малая проза так или иначе примыкает к романам.
Хотя, как мы видели, Кафка в чем-то менялся с годами, нельзя не согласиться с К. Вагенбахом, когда он пишет: «Уже в гимназические годы сложилась основная схема его отношения к миру» [9] . Только понимать «схему» эту следует не как сугубо мировоззренческую, а как некий угол зрения, манеру рассматривать себя и окружающее. Именно индивидуальную художественную манеру, влиявшую на подход к жизни, на ее оценку, когда Кафка еще ничего не создал, а может быть, и не собирался становиться писателем. Сетовал же Брод, что «с Кафкой почти невозможно было разговаривать об абстрактных вещах; он мыслил образами и высказывался образами» [10] .
9
Wagenbach К. Franz Kafka, S. 49.
10
Brod M. Franz Kafka als wegweisende Gestalt, S. 36.
Вот одно из мест его дневника 3 августа 1917 года: «…Мне заткнули рот кляпом, надели кандалы на руки и на ноги, завязали платком глаза. Несколько раз меня протащили взад-вперед, посадили и снова положили, тоже несколько раз, дергали за ноги так, что я дыбился от боли, дали немножко полежать спокойно, а потом стали глубоко всаживать в меня что-то острое…» А в другом случае Кафка «видит», как его вешают в прихожей и потом тянут «окровавленного, растерзанного сквозь все потолки, сквозь мебель, стены и чердак…»