Избранное
Шрифт:
Весьма кстати в кофейню вваливается Зульфо, пекарь. Как всегда, он весь в муке, глаза воспалены от печного жара.
Своей пекарни у него нет, и сейчас он работает в бывшей Эсад-беговой, печет хлеб для рабочих, строящих железнодорожную линию. После пламени печи он еще плохо видит и потому шагает по комнате неуверенно, точно с мешком на плече.
— Мерхаба, бег! — приветствует его Джюмишич.
— Мерхаба, эфенди, — серьезно отвечает Зульфо и усаживается за стол.
— Вот кто ест белый хлеб, — говорит Джюмишич.
— Ишь толстый какой
— Ладно, ладно, чего пристали, — притворно утихомиривает он их, а сам обращается к Зульфо: — Сколько сегодня напекли?
— Полвагона! — гордо ответствует Зульфо и поудобнее устраивается на стуле, скрипящем под тяжестью его большого тела.
— Ого! — восклицает вся кофейня.
— Много, — соглашается и эфенди. — Да что проку, если тебе ничего не дают.
— А вот и дают! — громко вырывается у Зульфо, и уже из этого ясно, что ему действительно дают и сколько дают.
В кофейне становится тихо. Гостей разбирает досада, и они принимаются отыскивать изъяны в благе, выпавшем на долю Зульфо, — и что к хлебу подмешана кукуруза, и что его не выдают на родных Зульфо и друзей. А он не понимает, в чем дело, и, ошарашенный, едва поспевает отвечать: то защищает тех, в пекарне, то соглашается с этими, в кофейне. От обилия вопросов его прошиб пот. Кофейня понемногу занялась другими проблемами, дело бы на том и кончилось, если бы Ибрагим-ага, который с утра, как ястреб, подстерегает добычу, не подумал, что отсюда можно извлечь какую-нибудь пользу.
— Так, говоришь, хлеба можешь есть сколько хочешь?
— Могу, — подтверждает Зульфо.
— Здорово, ничего не скажешь.
— А как же, — соглашается Зульфо.
— А вынести можешь сколько хочешь… а? — плутовски подмигивает Ибрагим-ага.
— Э, этого нельзя, — говорит Зульфо. — Выносить не дают.
— А почему нельзя? — спрашивает Ибрагим-ага уже тише, чтобы не слышали другие, и пересаживается за стол Зульфо. — То, что не съешь, можешь и вынести.
— Нельзя, — повторяет Зульфо, еще не догадываясь, куда метит Ибрагим-ага. Потом видит, что у того правый глаз прищурен, а борода поднялась чуть не до носа, встает и уходит.
— Постой, выпьем по чашечке кофе! — зовет его Ибрагим-ага и тянет за рукав. Зульфо и ухом не ведет и своим тяжелым шагом, так что половицы прогибаются, выходит из кофейни.
В кофейне хозяин зажег лампу, но, экономя керосин, лишь чуть вывернул фитиль, и в комнате царит полумрак.
Ибрагим-ага снова развалился на стуле. За окном заметно сгустились сумерки, на мосту дробно стучат механические молоты и вспыхивает пламя газосварочных аппаратов.
С базарной площади доносится песня. Это дневная смена строителей дороги возвращается на ночевку; за нею увязались маглайские ребята, смешались с рабочими и поют вместе с ними, помогая нести кирки и лопаты.
На том берегу раздается один за другим несколько взрывов.
— Строят! — говорит ходжа, сидящий неподалеку от Ибрагим-аги.
— Строят! — подтверждает и Ибрагим-ага, потому что больше сказать нечего.
— И Эсад, сын Мухарем-аги, говорят, со вчерашнего дня работает с ними, — сообщает хозяин, встревающий в каждый разговор, и собирает со столов пустые чашки.
— Да! — кивает снова Ибрагим-ага. В толпе ребятишек, окруживших рабочих, одна рубашка и штаны кажутся ему знакомыми, и он торопливо прикрывает окно.
Эфенди тем временем удается уговорить Смаилбеговича сыграть еще партию. У того от усталости ослабевает внимание, он делает промахи, потом пугается, что проиграет, потеет со страху и действительно проигрывает одну партию за другой. Эфенди уже давно отыграл те три чашки, что потерял вначале, повеселел, стал словоохотлив и громко переговаривается со всеми, а больше всего с теми, кто собрался за спиной у Смаилбеговича и навалился на него, так что он потеет еще пуще, — бедняге уже мерещится, будто его давят, душат, — и он только что не плачет.
В углу, в полумраке, одиноко томится Ибрагим-ага. День прошел, пора домой. Он вздыхает, подымается и сходит по скрипучим ступеням на базарную площадь, которая сейчас темна и пустынна.
К вечеру становится прохладней. Ибрагим-ага идет по слободе, и его опорки шлепают по мостовой. Подымаясь вверх по улице, он сгорбился, на ум опять приходят жена Мевла и дети, ожидающие его дома, он вздыхает и божится невесть который раз, что завтра пойдет в «Зе-Ма» просить работу.
А в это время на другом конце Маглая снова ухают взрывы и огненные вспышки окрашивают небо. Работа не прекращается и ночью. С моста и парома, где при свете фонаря идет погрузка стройматериалов, доносятся голоса, перекликающиеся в ночном мраке.
— Как дела? — спрашивает кто-то, и голос звенит над рекой.
— Все в порядке! — И слышится всплеск весла, ударившего об воду.
— Готово! Отчаливай! — командует паромщик; паром отчаливает, скрежещет по проволоке блок, а вода журчит и клокочет, огибая устои моста.
На базарную площадь выходят из кофейни последние посетители. Хозяин закрывает окна. Желтый как лимон, Смаилбегович бредет, прячась в тени домов, в полном отчаянии от своего проигрыша и от того, что не может подавить эту свою пагубную страсть. Слышится смех эфенди и его голос, глубокий и звучный, а потом — только стук деревянных подошв, который становится все тише.
Из сборника «Как волки» (1958)
Томану, жену Ристо Спасоева, отправили в лагерь для заложников в середине января, а недели через две она по всем тем таинственным признакам, которые известны только опытным, не раз рожавшим женщинам, бесповоротно убедилась, что она беременна на втором месяце. Первая ее мысль была покончить с собой и этим скрыть свой позор.