Избранное
Шрифт:
Лагерь находился близ самого берега моря, у подножия холма. Несколько ветхих, запущенных бараков и деревянных домиков, разбросанных среди редких оливковых деревьев, были обнесены изгородью из густо переплетенной колючей проволоки. Раньше здесь размещалась воинская часть. Вокруг зданий, со стен которых почти совсем облупилась и слиняла зеленая краска, когда-то росла трава. Теперь земля была утоптана ногами заключенных, загнанных в это тесное пространство. По углам лагеря застыли караульные; вдоль проволочной ограды обычно рыщет какой-нибудь карабинер или унтер-офицер, вынюхивает. А за оградой, под узловатыми оливами и дикими смоковницами, лежат женщины, и на голой земле копошатся дети — все, кто не занят чем-нибудь в тесных, душных бараках, стараются не задерживаться в них.
Томана опустила на пол в углу комнаты свой узелок с самым необходимым, что ей разрешили взять с собой, постояла некоторое время, оглядывая барак и его обитателей, и молча вышла. Барак, куда ее поместили, комната, в которую ее ввели, пустая,
Она была родом из Верхних Кривоший, рослая, худая и костистая, в темно-синей кофте и юбке, доходившей почти до щиколоток, в больших башмаках на резине, обутых на босу ногу. Голову прикрывал черный платок, из-под которого выбивались пряди седеющих волос, спутавшиеся над высоким лбом. Лицо бледное, пожелтевшее от загара, глаза обведены темными кругами, нос крючковатый, как у хищной птицы, губы сморщенные и запавшие, точно у беззубой старухи, а челюсти широкие, с желваками около ушей, так что голова, большая и квадратная, кажется насаженной на тонкую, худую шею, как на палку. Томана сухощава и пряма, как доска, походка у нее по-мужски решительная, движения нескладные и угловатые, все женское в ней тщательно скрыто одеждой, в ней нет ничего мягкого и привлекательного. Молчаливая, кажущаяся по меньшей мере десятью годами старше своих лет, со строгим, холодным и неподвижным лицом, не меняющим выражения и не знающим, что такое улыбка, она несет на себе печать какого-то сурового благородства и сдержанного достоинства, какие встречаются только у старых женщин из родовитых, уже угасающих семей — старух, которые потеряли все и которым только гордость дает силы жить.
И вот теперь она, Томана, дочь Ристо Ковачевича, жена Ристо Спасоева, уже второй год воюющего с итальянцами на Орьене, по Кривошиям и нижним отрогам, в лихую годину, «когда всюду сражаются и народ гибнет», имея взрослых детей, которых скоро женить пора, должна будет тут, среди бокелей [13]– пискунов и итальянцев-макаронников, на позор себе и Ристо, ходить брюхатой и здесь же, на глазах у всех, родить. Что и говорить, уж теперь итальянцы тем более не поверят — как не верили до сих пор, — что Ристо Спасоев ушел в Боснию и там погиб. Они поймут, что он скрывался где-то поблизости от дома, пойдут облавы, и из-за нее и этого ребенка Ристо и его товарищам, может, придется голову сложить. Но хуже всего то, что все эти люди — и узники и итальянцы — узнают, что она, Томана, на старости лет миловалась с мужем, что ей и ее мужу в тяжкую пору, когда все вокруг заняты своими и чужими бедами, когда уже второй год парням не до девушек, а девушкам не до парней, — в эту тяжкую пору им приходили на ум стыдные мысли и желания, именно сейчас нашли они время «делать детей» — а уж каждому, кроме малых ребят, известно, как и ради чего эти дети зачинаются.
13
Житель приморского города Боки Которской.
В этом и заключалась причина ее желания исчезнуть с лица земли, спрятаться в самую землю.
Но сделать это было нелегко — и из-за себя самой, и из-за окружающих. В лагере тесно, заложниц много, и днем она ни на минуту не оставалась одна, а вскрыть себе вены ночью не смела, боялась, что не выдержит боли — закричит. Отравиться было нечем. Кроме того, она поняла, что было бы не больше чести и не меньше позора, если бы она, жена Ристо Спасоева, покончила с собой здесь, среди этих детей и старух, которые находят же в себе силы сносить свое несчастье. И она решила при первом удобном случае выскочить за ворота, чтобы итальянцы застрелили ее на бегу и она по крайней мере погибла бы честной смертью. Но подходящего случая все не было, и, поскольку самоубийство редко бывает результатом обдуманных и до конца осуществленных намерений и решений, а гораздо чаще — следствием внезапного и необдуманного поступка, она начала откладывать его, а потом и вовсе перестала о нем думать, надеясь, точно неопытная девушка, которая зачала грешным путем, что дело решится как-нибудь само собой — глядишь, ее выпустят из лагеря, а то и сама природа поможет ей освободиться от нежеланного плода, зачатого не вовремя. Она решила никому ничего не говорить и скрывать свое состояние, пока это будет возможно и необходимо. И хотя, как женщина опытная, выносившая нескольких детей, она знала, что нужно делать, чтобы благополучно разрешиться без помощи врача и акушерки, она в своем желании освободиться от ребенка делала все, что делают в таких случаях неопытные девушки, согрешившие втайне.
Ночью, бодрствуя во мраке и прислушиваясь к дыханию спящих соседок, которые ворочались во сне, мучимые духотой и тягостными мыслями, к стонам тех, кого на жестких постелях терзали боли в суставах и кошмарные сны, она лежала ничком в своем углу, прижимаясь животом к половицам, чтобы помешать его росту, притискивала к нему жесткие костистые ладони в чаянии выдавить из себя плод. От духоты битком набитой каморки ее мутило, она обливалась потом; не в состоянии заснуть, она в сотый раз принималась думать о своем доме в Еловом Долу. Она видела его в пламени, видела, как сама она, связанная, немо и неподвижно смотрит на это пламя, стоя между карабинерами, грозящими бросить ее в огонь, если она не скажет, где скрывается Ристо Спасоев с товарищами, какими тропами он ходит, где ночует и от кого получает продовольствие. Думала она и о нем, о том, как он на Орьене смотрит сейчас на те же самые звезды и на месяц, заглядывающий в ее каморку; вспомнила ту ночь, когда встретилась с ним в пещере и они согрешили, спрашивая себя, доведется ли им еще свидеться и не прощаются ли они навсегда. Томана думала о детях, которых отослала к родным в голодающую Боку и которые с плачем пошли туда. Ей было стыдно и перед ними, — как она покажется им на глаза? — и она впивалась пальцами в свой тощий живот, где еще ничто не шевелилось, но уже крылся живой плод.
Потом, ссылаясь на боли и тошноту, она начала делать себе отвары из всего, что можно было найти в лагере, — из оливковых и фиговых листьев, из коры, иссохшей травы и бурьяна, оставшегося только близ ограды, — но все это не помогло, и она добилась только того, что желудок ее на некоторое время отказался принимать какую бы то ни было пищу. Как раз в эту пору, после двух с половиной месяцев лагерной жизни, ночью, лежа в камере и ощупывая живот, который уже выпячивался над ребрами и боками, она почувствовала явственный и знакомый толчок, которым новое существо в ней заявляло о своем присутствии и возвещало о скором появлении.
Она покрылась холодным потом, сознание помутилось. В отчаянии, не понимая уже, что делает, не думая о том, что ее увидят итальянцы или женщины, она поднялась и выбежала в темный коридор, чтобы повеситься на первом же гвозде или на оливе, но наткнулась на запертую дверь и стала биться головой о стену, пока, окровавленная, не рухнула на пол, где и пролежала довольно долго. Придя в себя, она дотащилась до своего места, а наутро начесала волосы ниже на лоб, надвинула ниже платок, выпустила кофту поверх юбки, чтобы скрыть живот, вышла во двор и снова уставилась на вершины гор, словно ожидая оттуда помощи.
Она взялась за самую тяжелую работу, надеясь, что выкинет. Мыла полы, колола дрова, таскала тяжелый котел с пищей или водой, когда приходила ее очередь и так, по своей воле.
Народ в лагере был разный: женщины постарше и помоложе, старухи и малые дети, горожанки и крестьянки обоих вероисповеданий — православного и католического, — жительницы гор и побережья, работницы из арсенала, торговки из Шкаляра, жены рыбаков из Прчаня и Муа — сестры, матери, бабки и дочери, одиночки вроде Томаны или целыми семьями — все как заложницы; их мужчины ушли в горы. В Томаниной комнате, маленькой квадратной клетушке, где едва могли стать две солдатские койки, помещалось десять женщин; лежать можно было только на боку. Справа от Томаны тонкая, обшарпанная стена, а слева, от окна до самых дверей, располагались подряд: толстая старуха зеленщица из Шкаляра, эгоистичная и сварливая, две ее взрослые дочери, полуголые, растрепанные, в коротких юбках, с обнаженными плечами и грудью и всегда, как и мать, готовые к ссоре, затем — рослая, смуглая работница, сильная, точно мужчина, и, наконец, бывшая учительница, уже отцветшая, но всегда принаряженная, с серьгами в ушах и даже с цветком в волосах.
У противоположной стены спали две молодые румяные крестьянки из Крушевиц, с герцеговинской стороны Боки, в более светлой одежде, чем носят в Черногории, и в белых платках; их соседкой была бледная, измученная белокурая женщина городского вида, вдова из Ластвы с двумя девочками — двенадцати и пятнадцати лет.
Томане Ристовой потребовалось время, чтобы свыкнуться со всем этим. Ей было неловко раздеваться перед незнакомыми женщинами, она спала одетая, даже не разуваясь, а волосы расплетала и расчесывала только тогда, когда женщины выходили умываться. Ей было неприятно и мучительно становиться в очередь, когда раздавали еду; с ближайшими соседками она обменивалась лишь самыми необходимыми словами, никогда не участвуя в общих лагерных разговорах, а еще меньше — в ссорах, то и дело возникавших из-за разных пустяков. Точно виноватая в чем, она молчала в своем углу или на своем месте под оливой. Крестьянки из Крушевиц вскоре стали сторониться ее, а три шкалярки — все больше оттеснять к стене, задирать и огрызаться. Она чувствовала, что и другие ее не любят, что учительница подсмеивается над ней, но, придавленная своим стыдом и тайным позором, не отваживалась защищаться; стиснув зубы, сносила все, и постепенно все забыли о ней и держались так, будто ее нет в комнате и вообще в лагере. А когда она вдруг накинулась на работу и стала даже перехватывать ее у других, женщины сначала удивленно переглядывались, а потом с готовностью предоставили ее попечениям коридор, комнаты и двор перед бараком, и с тех пор каждый день можно было видеть, как она моет или метет полы и таскает с моря тяжелый котел с водой.