Избранное
Шрифт:
— Что вы хотите сказать? — спрашивает Бруно.
— Да ведь не таким я родился.
— Это вы мне уже говорили.
— Иначе я был бы лилипутом, то есть существом с правильными пропорциями. Но моя мать, когда я был совсем маленьким, ха-ха, намного меньше, чем сейчас, ха-ха, предназначила меня для такой жизни. Она натирала мой позвоночник жиром моли и летучих мышей. И потом ездила со мной с одного фирташа на другой. И заработала на этом много денег.
— Вот так, на его спине! — кричит Анаис. — Она показывала его как диковинку
— Пардон, мадам Наис! — Маленький церковный сторож возмущен.
— Но вы сами так говорили.
— Нет, я говорил, что зарабатывал деньги для моей матери. Но ведь я за них работал. На каждом представлении я должен был выходить на бой. Вначале, когда был поменьше, — с петухами, а позже — с индюками.
Анаис натянула резиновую маску для плавания, и лицо ее стало плоским и бесформенным.
— Мы идем купаться, — сообщила она. — В озере, рядом с виллой отца Бима. Ты, конечно же, с нами не пойдешь?
— Как ты догадалась, милая?
— Мы сможем переодеться на вилле у отца Бима, — говорит Мири. — Его вилла надежно охраняется. Если кто-нибудь вздумает перелезть через стену, его ударит током. Такая защита просто необходима, деревенские очень любопытны. И к тому же испорчены. Порой мне даже кажется, что сам Господь отвернулся от нашей деревни.
Всю ночь то ли ветка билась в овальное окошко над головой Бруно, то ли стрекотали приклеившиеся друг к другу кузнечики, а может, это колени Гиги елозили по черепице. Анаис сказала, что Бруно не мешало бы проявлять чуть больше инициативы, в конце концов они и в отпуск поехали для того, чтобы встретиться с чем-нибудь новеньким. Ну почему бы им, например, не спуститься в пещеры, где живут монахи, питающиеся собственными нечистотами?
Бруно больше не снится заснеженный антверпенский вокзал. Ему уже совсем ничего не снится. А может, он предпочитает забывать свои сны.
— Ты куда? Что я опять не так сделала?
У Анаис вот-вот брызнут из глаз слезы.
Он шагает мимо церкви, фронтон которой сверкает яркой охрой. Несколько тучных женщин в черном окружили уличного музыканта — грязного старика цыгана в повисшем лохмотьями комбинезоне. Он встряхивает какой-то палкой с двумя поперечинами, на которых звенят и бряцают прибитые гвоздями металлические кольца и кружки. Цыган выкрикивает в такт какую-то песню без всякой мелодии.
Женщины время от времени дружно кивают, словно он повествует им о чем-то мятежном или грустном.
— Он поет о том, что он петух, — поясняет Гиги, крепко взяв Бруно за локоть. — Этот петух жалуется на то, что женщины сводят его с ума, а самим и горя мало.
Уличный певец подпрыгивает и все быстрее звенит своими погремушками.
— Петух вопрошает, для чего ему жить в этом пустом, мрачном мире, если нет здесь у него ни единого друга, ни одного друга-петуха. Это про меня, друг мой.
Пока он говорил все это, а Бруно не отводил свой локоть, стоявшие поблизости женщины отошли от них подальше — в более широкий круг. Как и мужчины на террасе, они не оборачиваются ни на Гиги, ни на Бруно, но их плечи, их шеи, даже их сложенные вместе руки выражают то ли презрение, то ли ненависть и страх.
— Прощайте, — говорит Гиги еле слышно. — Стоит нам только взглянуть в глаза друг другу, как весь мир клокочет от ненависти, а я не могу причинить вам такого зла.
Анаис складывает в стопку свое белье, собирает платья и туфли.
— Похоже, что бы я ни делала, все тебя раздражает, — говорит она с тяжелым вздохом. — Хоть бы ты сказал, в чем я провинилась. Стараюсь, изо всех сил угождаю тебе, как могу, в конце концов мы оба в отпуске, и ты, и я. Я же не виновата, что прекрасно себя здесь чувствую.
— А я думал, что на тебя бросаются собаки.
— Да что с тобой? — кричит она.
Бруно отворачивается, вытаскивает из-под шкафа ее лодочки и аккуратно ставит их рядом со стопкой белья.
— Всего три раза здесь переночуем, — ворчит она. — А потом можешь убираться в свой Антверпен. Ну что, полегчало тебе?
— Полегчало, — говорит он и сам стыдится своей лжи, потому что впервые у него мелькнула мысль, что, возможно, она одна уедет в аэропорт и будет стоять там, растерянная, встревоженная, беспомощно озираясь, словно пытаясь понять, куда он подевался, с его голубой шевелюрой.
Он гладит ее по плечу и говорит:
— Ни о чем не тревожься.
В этих его словах — искренняя боль.
На следующий день, пока у них еще остается время до отъезда, Анаис в обществе карлика осматривает мастодонта ледникового периода, окаменелости, минералы и триста видов каких-то растений и кустарников. А тем временем взволнованный Бруно шагает по деревне. На лавовых склонах висит густой туман. Впервые ему захотелось подняться в горы. Успеет ли он до отъезда? Или, возможно, он когда-нибудь сюда еще вернется, к примеру, без Анаис? В этих голых скалах таится какая-то угроза, словно вот-вот разверзнется земля и вместе с холодным туманом и облаками навеки поглотит тебя. Но кто сказал, что такая судьба страшнее хихикающего мирка улицы Кейзерлей, с ее кондитерскими, газетами, телевизором, браком, ребенком, со службой в конторе и пенсией?
Бруно размышляет о том, что ему надо бы купить более подходящую обувь, например сандалии на веревочной подошве и горные ботинки, чтобы не набивать мозолей, иначе обзаведешься копытами, как все здешние мужчины. Но купить для него такие может только Анаис, сам-то он не ходит по магазинам. Его колотит нервная дрожь. Он смотрит на горы из песчаника — окаменевшие деревья. Этот горный массив величественнее, чем море, над ним простерлась стеклянная бездна.
«Позже, — размышляет он, — не сейчас, попозже, может быть, очень скоро».