Избранное
Шрифт:
— Ну, знаете, дорогой мой!
— А я о чем толкую! Мать просит: «А ну-ка напиши слово «сегодня»». Старательным почерком вывожу «Сиводня» через «и» и «в». «Те же самые ошибки, — говорит мать. — Ты уличен. Пойдем вместе в школу». И мы идем в школу. Может, за это время она, на счастье, сгорела? Приближаемся к школе, ноги у меня подкашиваются, в глазах темно, еще немного, и я потеряю сознание. Мать увидела, как я побледнел, ей стало меня жалко. «Пойдем домой». Но ей пришлось поддерживать меня, вести под руку по ступенькам. Конечно, я во всем сознался. Но вы сами видите, до каких крайностей…
— Меня удивляет одно. В Америке, один раз поймав вас на лжи, вас немедля повели бы к психоаналитику и травмировали бы, может
— В ту пору это не было принято. По-моему, в двадцатые годы такая мысль просто никому не могла прийти в голову. Даже когда я перехватил табель за триместр, посланный моим родителям по почте, окунул его в хлорный раствор и, подделав подписи учителей, разными чернилами проставил в нем одни только хорошие отметки по всем предметам. Я проделал это так тщательно, что вначале вообще никто ничего не заподозрил.
— Час от часу не легче!
— И, однако, я, как всегда, понимал, что правда в конце концов обнаружится.
— И кто ее обнаружил?
— Мать. При первом же визите к директору лицея. Это случилось в моем присутствии.
— И что же вы сделали?
— Другой ребенок на моем месте и от меньшего пустяка попытался бы утопиться. Я же только бродил по улицам несколько часов подряд. Потом вернулся домой. Мать плакала, но не сказала мне ни слова.
— По совету директора, конечно?
— Конечно. Но директор высказал предположение, что я, мальчик от природы хороший, попал под влияние какой-нибудь «паршивой овцы». Пусть, мол, мать последит за моим поведением и моими знакомыми — она окажет услугу всем. Бедняжка мама! Вообразите, каково было этой стыдливейшей в мире женщине пытаться выведать у сына, нет ли у него «дурных товарищей». Я в своей невинности считал плохим товарищем того, кто ябедничает или не подсказывает на уроках. Конечно, у меня такие были. «Фреди, не дружи с ними больше! Поклянись, что не будешь с ними дружить!» Представляете себе мое удивление! «Если ты будешь с ними дружить, ты весь пожелтеешь, уши у тебя оттопырятся, и все будут про это знать, и дядя запретит тебе играть с Реми!» Я был слишком потрясен, чтобы возражать или задавать вопросы. Я пожелтею и уши оттопырятся только из-за того, что такой-то и такой-то — гадкий мальчишка? Еще одна загадка. Мне понадобились годы, чтобы наконец постичь непостижимое.
— Это делает честь вам и вашим товарищам. Да и Реми, наверное, тоже?
— О, в этом отношении он был натура совершенно здоровая.
— Только в этом отношении?
— Нет-нет, во всех отношениях. Я это прекрасно понимал. Он был образцом, который и подстегивал меня, и приводил в отчаяние, потому что постоянно напоминал о моем собственном ничтожестве. Так, однажды… Но вы знаете, который теперь час? Вот уже больше часа вы заставляете меня молоть языком! Не хватит ли на сегодня?»
На первый раз было, пожалуй, даже слишком много. Тут нельзя перегибать палку: тише едешь — дальше будешь. Он подошел к окну полюбоваться Парижем, с моего этажа город виден от Монпарнаса до Монмартра. Мы еще потолковали о том о сем и договорились встретиться на будущей неделе. На прощанье он улыбнулся мне доверчивой улыбкой, обаяние которой для него отнюдь не секрет.
V
Прослушала всю запись первого сеанса от начала до конца. Поражает искренность его слов и интонации, какая-то, я бы даже сказала, чрезмерная: у него не было никаких причин для такой внезапной откровенности. Может, это оборотная сторона его детской невропатии, реакция, вывернутая наизнанку? Почти маниакальная потребность говорить правду в противовес былой маниакальной потребности лгать? Надо проверить.
Теперь о том, что нас волнует, — о здоровье его жены, — не сохранились ли у него остаточные явления его детской болезни, стремления любой ценой внушить окружающим, что он тот, кем ему хочется быть и кем он быть уже перестал, — то есть лучший ученик в классе? И ради этого в случае нужды он не остановится перед тем, чтобы подделать чужой почерк. Тоже проверить.
Так-так. Что означает это переодевание? В прошлый раз на нем был синий шерстяной костюм, строгий и подчеркнуто деловой. Сегодня — вельветовые брюки и куртка сероваго-бежевого цвета, что придает ему более непринужденный, домашний вид. С какой целью он выбрал этот костюм? Может, просто так, без всякого умысла? Что-то не верится.
Поздоровавшись со мной, подошел прямо к окну: «Невозможно налюбоваться этим видом. Не правда ли?» Я подтвердила, подошла к окну, мы стали смотреть вместе. Он подчеркнуто обращается со мной не как с врачом, а как с другом. Далеко не всегда хороший признак. Некоторое время следует подыгрывать, но при этом быть начеку.
Предоставила ему изливать свои восторги по поводу Парижа. Наконец он сел, я спросила: «Начнем?» Движением руки ответил: «Пожалуйста». Закинул ногу на ногу.
«- Поговорим еще немного о вашем двоюродном брате Реми.
— A-а! Извольте!
— Я вижу, вы в восторге.
— Нет. Но если это на пользу…
— Итак, подытожим: этакий невозмутимый увалень, главное — «никаких неприятностей», приспособленный к жизни, неглупый, усидчивый, здравомыслящий — словом, примерный мальчик. Иначе говоря — зануда, верно?
— Как когда. Я вам уже говорил, во время игр мы отлично ладили друг с другом. Отлично. Два сорванца. Проказливые, изобретательные. Но вдруг — стоп, пора делать уроки, и вот он уже засел за учебники и тетради, молчит — точно воды в рот набрал, сосредоточенный, прилежный, не голова, а шахматная доска, каждая фигура на своем квадрате…
— Такое раннее честолюбие?
— Я бы не сказал. Честолюбцам свойственна кипучая энергия, даже напористость. У Реми и в помине этого не было. Ему все было обещано заранее — оставалось просто ждать.
— Ждать, пока преподнесут на блюде?
— Не совсем. Скорее по принципу автомата: ты стараешься, учишься, сдаешь экзамены, потом нажимаешь кнопку — дзинь — и получаешь должность, которая тебе причитается. У меня же все было наоборот: дзинь — в автомате пусто, должностей не осталось, разобрали другие. Помню, однажды в Лугано… хм, забавно, почему вдруг это всплыло в памяти?.. Надо вам сказать, что семья Легран — весьма скромного происхождения. Мой отец родился в Сент-Антуанском предместье. Женившись на моей матери — а она, как вам известно, урожденная Провен, — он поднялся ступенькой выше по общественной лестнице. Он долго служил скромным счетоводом у старого торговца лаками, который привязался к нему и оставил в наследство свою лавку. Отец немедля ее продал и, пустив деньги в оборот, нажил капитал на сделках с недвижимостью. Я рассказываю вам эти подробности, чтобы вы поняли: среда, в которой я вырос, — состоятельные, но средней руки буржуа. Сам я родился на улице Мезьер. Пятикомнатная квартира окнами во двор, с допотопным лифтом (помните — на тросах?), с черным ходом — словом, вы понимаете, о чем я говорю. Напротив нас жила вдова прославленного генерала. Мать часто встречала ее на рынке — генеральша сама ходила за покупками. («Как просто она держится!») Дамы раскланивались, осведомлялись о здоровье друг друга. Отец очень дорожил этим знакомством, я же был им просто ослеплен (шутка сказать — мировая война!), но этим отношения наших семей исчерпывались. Да иначе и быть не могло: в моих глазах между берегом безымянных мелких песчинок — рядовых людей — и гордыми мраморными утесами славы лежала такая пропасть, что через нее просто невозможно было перекинуть мост. Не знаю, внятно ли я выражаюсь.