Избранное
Шрифт:
Топот на крыше неожиданно прекратился. Скорее всего, они спрыгнули на одну из площадок косогора за убежищем. Исана немного успокоился, решив, что топот на крыше был не враждебным действием, направленным против него и Дзина, а операцией, призванной донести до них некое послание. Но он был не в состоянии следовать за эхом, рожденным этим посланием. Потому что Дзин от пережитого страха превратился в кусок истерзанной плоти. Нужно было отдать все силы, чтобы вернуть его к жизни.
Исана решил все оставить, как есть, до тех пор, пока он на рассвете не заберется в бункер (впрочем, произойдет это только тогда, когда Дзин оправится настолько, что его безопасно будет оставить одного), где восстановит в памяти все происшедшее и найдет ключ к пониманию и нейтрализации послания, — послания, полученного им от тех, кто топал ночью по крыше. Поручу я все это бесчисленным душам деревьев и душам китов,
Птица пела еле слышно. Пела тихо, но как-то удивительно естественно. Исана стал постепенно усиливать звук, стараясь, однако, не исказить его. По убежищу летало крылатое чудовище, обладавшее голосом в десять раз более громким, чем голос обычной птицы. Это фазан? — спросил Исана, называя первую пришедшую ему на ум птицу, но спросил не голосом, а мускулами своего лица, прижатого к лицу Дзина. Даже если бы он кричал изо всех сил, пробиться сквозь заслон невероятно усиленного магнитофоном голоса птицы ему бы все равно не удалось. Правда, Дзину явно было не до разговоров о птицах. Исана же хотел с помощью птичьих голосов проложить тропинку, которая соединила бы его с сыном, и поэтому шептал непрерывно: это большая синица? Это черная синица? Это райская мухоловка? Это красноухая овсянка? Это седоголовая овсянка? Это дроздовидная камышовка? Это пестроголовая камышовка?
Потом Исана стал рисовать в своем воображении сознание Дзина как нечто схожее с внутренностью яйца. В скорлупе заключена жидкая кровяная сыворотка, замутненная чем-то, напоминающим белок. И в нем — сознание в виде комочка желтка. Если Дзин, как это бывает каждый раз, когда он ест макароны, ощущает покой и испытывает уверенность в себе, его сознание все разрастается и разрастается до тех пор, пока не заполнит всю внутренность скорлупы. Но достаточно поселиться в нем страху или обычной тревоге — количество темной кровяной сыворотки увеличивается и крохотное сознание Дзина тонет в ней, как жалкое зернышко. Стоило Исана подумать, что Дзин вдруг умрет с этим зернышком сознания, погруженного в страх, как его самого охватывал безграничный ужас…
В течение пяти часов Исана лежал в убежище, наполненном голосами птиц, и массировал безжизненное тельце ребенка. Но вот Дзину захотелось по малой нужде. Это был признак того, что он приходит в себя. В его застывшем, а быть может даже парализованном, теле родилось какое-то движение, пусть через ощущения, рожденные самим организмом.
Исана посадил сына на унитаз. Поддерживая его одной рукой, другой он открыл окно, выходящее на косогор за убежищем, — пропитанный росой воздух свежей струей ворвался в уборную.
— Это горлица, это сойка, — точно вздохнув, тоненьким голоском произнес Дзин, узнав раздававшиеся снаружи птичьи голоса, непохожие на те, что доносились из включенного магнитофона.
Тело Дзина стало мягким, податливым. Он наконец заснул, уткнувшись головой в грудь Исана. В свете пробивающегося сквозь тучи утреннего солнца Исана увидел, как из закрытых глаз Дзина капали горячие слезы. Дзин ночью прикусил нижнюю губу, и в уголках рта запеклась кровь — так бывало после анестезии, которую делал зубной врач. Посмотрев в темное зеркало сбоку от унитаза, Исана увидел, что и он прикусил нижнюю губу. Вдруг вспыхнула острая боль. Вкус, который он ощущал в течение всей долгой ночи, был не чем иным, как вкусом собственной крови. Но в то мгновение, когда Исана понял это, ему показалось, что все эти пять часов он ощущал вкус крови сына.
Исана закрыл окно уборной, выключил магнитофон и, взяв на руки мягкое, с голой попкой, тельце сына, уложил его в кровать, потом помочился сам и, укутавшись с головой, задремал. Отступая в темное бессознание, он чувствовал, как его душа устремляется за помощью в бункер, низвергается вниз, и, коснувшись у основания металлической лестницы земли, покрытой последней в этом сезоне изморозью, слышит, как души деревьев и души китов говорят ему: пока с тобой все в порядке, спи. Спи до полудня. После полудня будет новый бой.
Глава 4
БРОСАЕТ ВЫЗОВ — ПОЛУЧАЕТ
После полудня, совершенно безоружный, если не считать Дзина, служившего ему боевым подкреплением, Исана покинул свое укрытие и отправился на поле боя. Он вынес два стула, поставил их рядом у ствола вишни лицом к заболоченной низине и стал ждать появления боевых сил подростков. Поскольку вчерашние слова девчонки были явно связаны с кинопроизводством, непосредственным объектом наблюдения Исана избрал, разумеется, полуразвалившуюся киностудию за низиной. Ее территория была окружена колючей проволокой и глухим деревянным забором, за ним виднелись, как полагается, стационарный павильон и какие-то необычные строения. Если стать посреди небольшой площади, окруженной этими строениями, кажется, что любое из них представляет собой обычный дом; со стороны же павильона их скорее можно было принять за антидома, наскоро сбитые из досок и кое-где укрепленные столбами, в которых ни один человек не согласился бы жить. От антидомов павильон был отгорожен высоким дощатым забором на тот случай, если для фильма нужно было снять улицу, на которой выстроились в ряд эти дома, и тогда мешающая съемкам в определенном ракурсе крыша павильона маскировалась: на забор вешался соответствующий задник. В призматический бинокль антидома не выглядели хлипкими, полуразвалившимися строениями, но было ясно, что это лишь жалкие потуги изобразить токийскую улицу времен Мэйдзи. Фильмом, рассказывающим о русско-японской войне, злосчастная кинокомпания добилась хоть и небольшого, но яркого, как запоздалые цветы, успеха. Потом она подновляла свои убогие декорации, намереваясь снимать фильмы из той же эпохи. Но разве на этой площади, куда были обращены фасады бутафорских домов, сейчас играли актеры, давали указания режиссеры, бегали здоровенные парни, перетаскивая осветительную аппаратуру? Эти убогие декорации, даже когда их подновляли и ремонтировали, с неумолимой конкретностью свидетельствовали лишь об отчаянии кинопродюсеров.
Дзин, как человек, перенесший тяжелую болезнь, смирно сидел на стуле. Птичьих голосов не было слышно, и в поле зрения Дзина не попадало ничего, что привлекло бы его внимание. Дзин задремал и тихо посапывал. Исана пошел в убежище за одеялом укрыть мальчика. Когда он сбегал обратно вниз по косогору, то увидел, что на втором этаже павильона движется огонек. Может быть, это отражается свет в линзах направленного на него бинокля? Исана укутал Дзина в одеяло, поглубже усадил на стуле, чтобы ему удобнее было спать, и стал внимательно изучать каждое из четырех окон под самой крышей павильона. Два левых окна закрыты. Два других открыты, но он не может вспомнить, разбиты там стекла или нет. Исана закрыл глаза, чтобы восстановить в памяти внешний вид павильона, который он рассматривал днем из бойницы. Перед его мысленным взором отчетливо всплыли закрытые окна. Он снова попытался рассмотреть, что делается внутри павильона за открытыми окнами. Но движения огонька там больше не было видно — стояла кромешная тьма, как на дне реки. Возможно, на окнах задернули занавески. Он вдруг вспомнил искушающий голос девчонки, и притом так отчетливо, будто он исходил из той тьмы: может, переспим в гримерной ***?
Девчонка говорила про гримерную выдающейся кинозвезды, на рекламу которой тратилось процентов десять капитала всей японской кинопромышленности. Эти непристойные и вместе с тем имеющие конкретное содержание слова искушения, а если использовать ходячее выражение кинорекламы — «соблазнительные слова», сказанные неподалеку от разваливающейся киностудии, взволновали Исана. Как-то, чтобы договориться о контракте, Исана ходил к одной кинозвезде — старый политик, больной сейчас раком горла, решил попотчевать ею своих зарубежных гостей — и увидел, что в жилище актрисы, представляющем собой сочетание детского нарциссизма и властного стремления к богатству, даже не пахнет эротикой. И тем не менее «соблазнительная фраза»: может, переспим в гримерной ***? вызвала у него сладкие грезы.
Эти грезы о «символе секса на серебристом экране» благодаря гротескным преувеличениям с предельной откровенностью и в то же время интимностью воплощают то, чего недостает в реальной жизни всем, к кому обращен такой призыв. Напоминают, что сцена, на которой оживала мечта, покрыта пылью и кое-где поломана, как и сама находящаяся в запустении киностудия. В воображении возникает идущая по пятам девчонка с горящими глазами и ртом — открытой раной, которая произносит непристойные слова, будто именно они необходимы и неизбежны. Эти слова лучше любых действий, самой изощренной тактики, к которой прибегает девчонка, заставляют тех, к кому они обращены, забыть разумную осторожность, вселяют непокой и решимость. Исана смотрел в свой бинокль, испытывая удовольствие от мысли, что и его ведут туда же…