Избранное
Шрифт:
9
У Фредебойлей тоже долго не подходили к телефону, длинные гудки действовали мне на нервы. Я представил себе, что госпожа Фредебойль уже спит, потом ее разбудил звонок, потом она снова уснула, ее снова разбудил звонок, и я мучительно переживал все эти терзания. Я чуть было не повесил трубку, но решил, что дело у меня неотложное, и продолжал звонить. Самого Фредебойля я разбудил бы среди ночи без всяких угрызений совести, этот малый не заслужил спокойного сна. Он болезненно честолюбив и, наверно, не снимает руки с телефона: сам звонит или ждет звонка от всяких министерских чиновников, редакторов, комитетов, союзов, партийных организаций. Но его жена мне нравится. Она еще была школьницей, когда он впервые привел ее в кружок, и мне стало тоскливо, когда я видел, как она, раскрыв красивые глаза, слушала все эти теологически-социологические рассуждения. Видно было, что она охотнее пошла бы на танцы или в кино. Зоммервильд, у которого собирался кружок, несколько раз меня спрашивал: «Вам, наверно, слишком жарко, Шнир?» —
Очень робкий голос произнес:
— Да, что угодно?
И по этому голосу я понял, что беспорядок на кухне, в ванной и в спальне еще хуже, чем обычно. Запаха я никакого не почувствовал, только показалось, что она держит в руке сигарету.
— Это Шнир, — сказал я, ожидая услышать радостное восклицание (она всегда радовалась, когда я им звонил): «Ах, вы в Бонне, как мило», или что-то в этом роде, но сейчас она растерянно молчала и потом вяло сказала:
— Да? Очень приятно.
Я не знал, что сказать. Раньше она всегда говорила: «Когда же вы придете, покажете нам свои номера?» А тут — ни слова. Мне было мучительно — не за себя, за нее; за себя мне было просто неловко, а за нее — мучительно.
— А письма, — с трудом выговорил я наконец, — где письма, которые я писал Мари?
— Лежат тут, — сказала она, — возвращены нераспечатанными.
— А по какому адресу вы их пересылали?
— Не знаю, — сказала она, — пересылал муж.
— Но он ведь знал, по какому адресу посылать эти письма?
— Вы меня допрашиваете?
— О нет, — сказал я кротко, — нет, нет, я только осмелился подумать, что имею право узнать, что случилось с моими письмами.
— Которые вы, не спросись, посылали на наш адрес.
— Милая госпожа Фредебойль, — сказал я, — пожалуйста, отнеситесь ко мне по-человечески.
Она засмеялась тихо, но так, что мне было слышно, и ничего не сказала.
— Я хочу сказать, что есть область, в которой люди, хотя бы из идейных соображений, становятся человечнее.
— Значит, по-нашему, я до сих пор вела себя бесчеловечно?
— Да, — сказал я. Она опять засмеялась, очень робко, но все же слышно.
— Меня ужасно огорчает вся эта история, — сказала она наконец, — и больше я ничего сказать не могу. Вы всех нас страшно разочаровали.
— Как клоун? — спросил я.
— И это тоже, — сказала она, — но не только.
— Вашего мужа, наверно, нет дома?
— Нет, — сказала она, — он приедет только через два дня. Он ведет предвыборную кампанию в Айфеле.
— Что? — крикнул я. Это было что-то новое. — Надеюсь, хоть не за ХДС?
— А почему бы и нет? — сказала она таким тоном, что я понял: ей хочется повесить трубку.
— Ну что ж, — сказал я, — не слишком большое будет требование, если я попрошу вас переслать мои письма в Бонн?
— Куда?
— В Бонн, сюда, по моему здешнему адресу.
— Как, вы в Бонне? — спросила она. И мне показалось, что она чуть не сказала: «Ох, боже мой!»
— До свидания. — сказал я, — спасибо за столь гуманное отношение.
Мне было жаль, что я так на нее рассердился, но больше я не мог. Я вышел на кухню, взял коньяк из холодильника, отпил большой глоток. Ничего не помогло, я глотнул еще раз — все равно не помогло. Меньше всего я ожидал, что
А может быть, я их зря обвиняю, и они оба просто поступали, как им велела совесть. Если Мари действительно вышла за Цюпфнера, значит, им, наверно, грешно служить посредниками, помогать мне связаться с ней, а что Цюпфнер именно тот человек, который играет роль в католическом центре и может быть полезен Фредебойлю, их никак не смущало. Они безусловно должны были поступать правильно и честно, даже в том случае, если это приносило пользу им самим. Но Фредебойль огорчал меня меньше, чем его жена. На его счет я никогда не обольщался, и даже то, что он сейчас агитировал за ХДС, меня ничуть не удивило.
Бутылку с коньяком я окончательно убрал в холодильник.
Лучше всего было бы сейчас позвонить всем католикам подряд, отделаться сразу. Я как-то стряхнул сон и уже почти не хромал, когда шел из кухни в столовую.
Даже шкаф, даже двери кладовушки в передней были ржаво-красного цвета.
От телефонного звонка Кинкелю я ничего не ждал и все же набрал его номер. Он всегда объявлял себя горячим поклонником моего искусства, а тот, кто знаком с нашей профессией, хорошо знает, что даже при похвале какого-нибудь рабочего сцены мы чуть не лопаемся or гордости. Мне хотелось нарушить заслуженный вечерний покой Кинкеля с задней мыслью, что он выдаст мне, где Мари. Он был главой их круга, изучал теологию, но потом бросил этот факультет ради красивой женщины, стал юристом, имел семь человек детей и считался «одним из самых способных специалистов в области социальной политики». Может, так оно и было, не берусь судить. Перед тем как меня с ним познакомить, Мари дала мне прочесть его брошюру «Путь к новому порядку», и после этой книжки, которая мне даже понравилась, я его представлял себе высоким ласковым светловолосым человеком, а когда впервые увидел этого плотного, низенького мужчину с густыми черными волосами, типичного «здоровяка», то никак не мог поверить, что это он. Может быть, я и относился к нему так несправедливо потому, что он не соответствовал моему представлению о нем. А старик Деркум, как только Мари начинала восхищаться Кинкелем, говорил, что существуют такие «кинкель-коктейли», смеси из разных ингредиентов — Маркса с Гуардини или Блуа с Толстым.
Когда нас впервые пригласили к нему в дом, мы сразу попали в неловкое положение. Пришли мы слишком рано, и в задних комнатах дети ссорились, кому убирать со стола, шипя друг на дружку, а кто-то шипом пытался их унять. Кинкель вышел с улыбкой, что-то дожевывая и судорожно стараясь скрыть раздражение из-за нашего раннего прихода. За ним вышел Зоммервильд — он ничего не жевал, только усмехнулся, потирая руки. В задних комнатах злобно завизжали дети Кинкеля, и это так мучительно не соответствовало усмешке Зоммервильда и улыбке Кинкеля, потом мы услыхали звонкие пощечины, кто-то грубо захлопнул двери, мы почувствовали, что за ними поднялся визг пуще прежнего. Я сидел рядом с Мари и от волнения, сбитый с толку семейными неурядицами в тех комнатах, курил одну сигарету за другой, пока Зоммервильд беседовал с нами и на губах у него играла все та же «всепрощающая и великодушная» улыбка. Тогда мы впервые вернулись в Бонн после нашего бегства. Мари побледнела не только от волнения, но и от почтительности и гордости, и я ее очень хорошо понимал. Ей было так важно «примириться с церковью», и Зоммервильд был с ней так мил, а на Зоммервильда и Кинкеля она взирала с особым уважением. Она представила меня Зоммервильду, и, когда мы все сели, Зоммервильд спросил меня:
— Вы не родня тем Шнирам — из угольной промышленности?
Я ужасно разозлился. Он отлично знал, кому я родня. В Бонне каждому ребенку было известно, что Мари Деркум сбежала с одним из «угольных» Шниров, «да еще перед самыми экзаменами, а была такая набожная девица!» Я ничего не ответил Зоммервильду, он рассмеялся и сказал:
— С вашим уважаемым дедом я иногда езжу на охоту, а с вашим батюшкой мы изредка играем партию-другую в боннском Коммерческом клубе.
Это меня еще больше разозлило. Не такой он дурак, чтобы думать, будто эта ерунда про охоту и клуб произведет на меня впечатление, и не похоже было, чтобы он заговорил об этом от смущения. Тут я наконец открыл рот и сказал: