Избранное
Шрифт:
— На той неделе приедут. Жди.
— Ты, Никита, остался бы на свадьбу, — сказала Авдотья.
— Нельзя мне, я ведь на работе, Ну-ко если все вместо работы на свадьбах начнут гулять.
— Так ведь свадьбы-то не каждый день.
— Теперь ведь осень, как раз свадебный срок. Глоток я за молодых отопью и поехал.
Никита взял ковш, отпил глоток, задержался, еще отпил, отсчитал Авдотье пачку троек, положил их на стол и направился к двери.
Катерина взяла пустые ведра и вышла вслед за Никитой, Она спустилась с крыльца и негромко сказала:
— Остался бы, Никита. Помнишь, как я на твоей свадьбе расплясывала?
— Чего же сделаешь, — сказал Никита, — что было, то было.
— И никого-то уж и нет, ни твоей бабы, ни моего мужика, — вздохнула Катерина.
— Чего уж об этом говорить, — вздохнул Никита.
— Поплясать бы хоть. На деревенской свадьбе давно уж я не гуливала.
— Поеду я. Не молодые уж мы.
— А на свадьбе на твоей я со зла плясала. Обидно было мне, что ты на Капке поженивался.
— Знаю я, — сказал Никита.
— А парень-то ты и вправду был что генерал.
Никита стоял, глядя в землю, и, глядя в землю, надевал через голову на плечо свою кирзовую сумку, Помолчали.
— Ты Шурку-то саму знаешь? — спросила Катерина.
— Хорошая девка. Любому мужику такую. Был бы молод, сам женился.
— Знаешь, значит, ее, — сказала Катерина с расстановкой.
— Знаю, — сказал Никита и пошел к бричке. — Здоровья тебе, Катерина.
Никита забрался в бричку, кашлянул и тронул коня. Сова все сидела на шесте и медленно водила головой.
— Ишь, мгла, — с сердцем сказал Никита, хлестнул коня и поехал.
Никита ехал полулежа, натянув на голову фуфайку и размышляя о том да о сем. Конь шел сам, не вслушиваясь в вожжи, а чуя дорогу, не спешил и почти не раскачивал бричку. Иногда он глухо ступал на перехлестнувший дорогу корень старой сосны, и удар этот пусто уходил по корневищу в лес и там отдавался в темноте, тоже глухо, но внятно.
В стороне зашумели сучья и послышались шаги. Кто-то шумно дышал на опушке, словно за ним гнались. Потом он остановился и долго стоял. Потом тихо, ласково проговорил: «Гу-у…» И чувствовалось, что человек произносит это, наклонившись к земле, сложив ладони вокруг рта, и говорит не кому-нибудь, а просто так, тишине и лесу.
«Колька, — подумал Никита, — места ему нынче на свете нет. Ночи не прожить. Не знает, телепень, что самое у него сейчас дорогое время».
Никита улыбнулся. На опушке ударил выстрел. За ним — второй. И не послышалось больше никакого движения, только можно было различить, что щелкнула переламываемая двустволка.
«В небо палит, — улыбнулся Никита. — Терпежу нет. В месяц палить готов».
Никита устроился поудобней, закрыл глаза и так поехал дальше, размышляя о том да о сем и припоминая, как сам он когда-то томился счастьем перед свадьбой. Так он ехал долго, пока не почувствовал в воздухе запах дыма, легкого, осинового, холодного. Открыл глаза. Бричка шла, под гору, дорогой вдоль жнива, к узеньким оконным огонькам большой избы.
Никита вылез из брички и направился в высокую тесовую ограду сквозь маленькую калитку в больших воротах. В ограде в темноте кто-то внушительно и с расстановкой произносил:
— Ирод. Чего молчишь? Привет.
За словами последовал удар, и Никите показалось, что кто-то всхлипнул. И опять прежний голос проговорил:
— Ирод. Чего молчишь?
Никита подошел к крыльцу и увидел в глубине двора человека. Человек сидел на корточках. В одной руке у него горела папироса, другой рукой он держал за морду собаку. Собака была огромная, мглистая, и умные глаза ее дымчато горели в темноте не то страхом, не то обидой.
— Дома отец? — спросил Никита.
— Дома, — ответил человек.
— Здорово, — сказал Никита и пошел в избу.
Отец сидел за столом при лампе и перебирал грибы. Грибами сильно пахло в избе, запах был стыловатый, сладкий, осенний.
— Здорово, Аверьян, — сказал Никита, снял шапку, прошел к столу и сел на лавку.
— Здорово, Генерал, Вишь, старухи-то нет, так самому грибошничать надлежит.
— Ну и погрибошничаешь, — сказал Никита.
Между грибами и лампой стояла зеленая прозрачная бутылка, вокруг нее — стаканы. Аверьян взял бутылку и налил два стакана до половины, а третий — доверху.
— Митьку не видел? — спросил Аверьян.
— В ограде он.
— Опять, поди, Ирода травит.
— Чего это он к нему пристрастился?
— Обидствует у него душа, вот и травит, — кто травится, власть над кем есть. — Аверьян встал, открыл дверь и крикнул: — Митька! Мить, оставь ты Ироду душу на покаяние. При чем тебе собака?
Аверьян вернулся к столу.
— Пей, Генерал, — сказал он, — пока штрафную.
— Я ведь, Аверьян, пить не буду. Я по делу. Картошку я для столовой скупаю, как в прошлом годе.
— Сначала выпей, потом о деле говори.
— Нет уж, давай о деле. Центнера четыре продашь?
— Продам. Пиши. Только пей. А то нам с Митькой-то много, а он ведь покою не даст, пока все не выжрет.
Никита расстегнул сумку и принялся писать химическим карандашом в своей книжке квитанций.
— Переживает, значит, — сказал Никита, не переставая писать.
— Как не переживать, — сказал Аверьян, выпил из своего стакана и заел красной свежей сыроежкой. — Как не переживать-то: ну-ко девка парня бросила.
— Она, что ли?
— Ну да. Да уж пора бы ему и очувствоваться. Давно ведь уж не сбегались по ночам.
— Правильно я тут написал? — Никита подал квитанцию Аверьяну.
— Сколь ни написал, все равно. — Аверьян просмотрел квитанцию. — Картошек нынче хватит. Толь деньги плати.
Никита отсчитал деньги, тройками.
— Пока не выпьешь, деньги не возьму, — сказал Аверьян.
— Верно, — сказал Митька, войдя в избу.
Никита подал тройки:
— Бери, выпью. А сколь денег потом потеряю, ты отдашь.