Избранное
Шрифт:
Его смерть, неприкрашенный многословный рассказ о которой позже поможет все расставить по своим местам, оглушила меня, и я был почти не в силах сосредоточиться на собственной истории Марии Хесус, которая тут же рассказала обиняками, со всякими отступлениями о своем бесчестье, случившемся по вине одного артиллерийского майора, который предложил ей свое покровительство, должность машинистки и особый паек, а потом оставил ее в несчастье — «и вот я дошла до этого». Она долго мне все это рассказывала, невероятно подробно и не совсем, видимо, так, как все происходило на самом деле, хоть и непонятно зачем, да еще и неумело привирая, и все время она говорила на жаргоне проституток, а я думал только о смерти Абеледо. Все минувшие дни и недели я жил одержимый мыслью о близкой встрече с ним, о встрече, которую считал неизбежной и неминуемой, и сам не знал, хочу ли я ее или страшусь, я не спешил с этой встречей motu proprio [49] , но промедление становилось для меня с каждой безуспешной попыткой все более и более непереносимым; а встреча эта, как теперь выяснилось, была невозможна, абсолютно невозможна, и была она невозможной на протяжении уже стольких лет, еще когда шла гражданская война, когда я даже и не уехал в Америку. Еще я командовал своей ротой, воюя в горах под Сантандером,
49
По собственному побуждению (лат.).
— И так никогда ничего не выяснили про его смерть? Не выяснили, кто убил Маноло? — внезапно спросил я. — Кто мог его убить?
— Никогда и не пытались выяснить. Всем наплевать было. Но если хочешь знать правду…
Тут-то она мне и призналась, что ничуть этому не удивилась, что она это предвидела, ведь бывают вещи, которые обязательно должны случиться, вот и ее предчувствия оправдались. Она стала рассказывать, сперва все так же беспорядочно, мелодраматично и в избитых выражениях, как обычно рассказывают в публичных домах; но потом, понемногу, словно разламывая какую-то кору, проросли ее собственные слова, слова Марии Хесус, и чем дальше, тем больше, даже вроде бы и застенчивое пришепетывание появилось. Она рассказала, что, едва началась война, собственно, и войны-то еще не было, а только мятеж подняли, Маноло исчез из дому на несколько дней (она от страха чуть жива была), и потом он стал только изредка являться домой, и то на короткое время, и дома он торопливо произносил речи, торопливо, напыщенно и туманно, о задачах, об ответственности, о миссии, которую следует исполнить; он был одет теперь совсем иначе — все новое, блестящие сапоги, кожаная амуниция, значки — и уезжал из дома в автомобиле, который обычно ждал его у подъезда и сигналил. В конце концов она без особого труда отчетливо поняла, что он занят «санацией», «чисткой», и с той минуты, с того самого часа это стало для робкой Марии Хесус непрестанной мукой. С другой стороны, нужда в доме и всякие нехватки прошлых лет теперь кончились; он-то был не промах. Когда он явился после первого своего исчезновения и она несмело попросила у него денег, потому что продукты в доме кончились и нужно было снова все покупать, он вытащил из бумажника толстую пачку денег и, даже не считая — он очень спешил, — бросил их на обеденный стол. С тех пор бумажник его всегда был битком набит, и Абеледо, всегда скупой, говорил ей, чтобы тратила сколько вздумается. Но на что деньги, когда тошнота комком подступает к горлу и ничему не позволяет порадоваться? Если на нее по временам нападал неукротимый плач… Всякий раз, как Маноло возвращался на рассвете домой и возбужденно, с пьяным упорством принимался рассказывать вещи, о которых она и слышать не хотела и слушала их вполуха, у нее вставал комок в горле. Какая надобность была в этом хвастовстве, зачем ему было так выставляться перед ней, если это был тот самый тяжкий долг, который он выполнял ради Дела, как объяснял он ей в своих гнусных речах? Какая надобность была впутывать ее в свои подвиги или издеваться над ее домашними делами? «Ради бога, не рассказывай ты мне об этом!» Но он все равно рассказывал, упрямо рассказывал, смакуя жуткие подробности: потешался, кривлялся, изображал, как эти типы в свой смертный час обливаются потом, что-то бормочут, делают разные глупости. Не в силах всего этого выносить, она заливалась слезами, а у него всегда была наготове дежурная шутка: «А, ты, значит, тоже красная! Берегись, ты у меня свое получишь, будь спокойна»; он наклонял голову набок, к вытянутой руке, щурился, как бы прицеливаясь из воображаемого ружья, и — бах! — грязная скотина — швырял в нее сливовой или абрикосовой косточкой. И после этого сразу — она уже знала — припадок нервного смеха, потом он валился на постель и — спать! Как-то раз Мария Хесус увидела, что он мечется во сне. «С ним сегодня что-нибудь случится», — подумала она. И на самом деле случилось…
Дойдя в своем рассказе до этого места, она словно бы освободилась от давно давившей ей грудь тоски: ее малюсенький, ярко накрашенный ротик сморщился, исчезая меж толстых щек, и голова с собранными в корону волосами склонилась на грудь. Я поднялся с табуретки и, потрясенный всем, сел подле нее на кровать и, гладя ее по голове, — «Ну, будет, милая, будет, перестань!» Наверняка уже давным-давно, а может быть, и никогда, не изливала несчастная свои горести, и я, совсем успокоившись, с тех пор как тайна Абеледо вышла на свет, ощутил вдруг в себе склонность к сочувствию.
Она крепко обняла меня и оросила слезами мой жилет, а торчащий пучок волос раскачивался, как метелка из перьев, у меня под носом. Господи помилуй! Все же я признаюсь. Из грязи мы все, из грязи. Еще совсем недавно зов плоти, по которому я пришел в этот дом, стих во мне и, казалось, совсем смолк, так я был ошарашен невероятной находкой — Марией Хесус; но теперь ее полная грудь, колыхавшаяся в хриплом плаче возле меня, внезапно пробудила бурное желание, удовлетворение которого было оплачено заранее, и Мария Хесус отозвалась на мой зов и раз, и другой с силой непродажной и непритворной. Ее порывы объяснили мне, как много значил я на самом деле для нее, для бедняжки, и я огорчился. И еще сильней огорчился, увидев, что она снова плачет, хоть теперь она и не рыдала, крупные слезы медленно смывали с ее лица румяна, стекая на подушку, и, когда мы оба, устав, тихонько говорили о прошлом, она открыла мне — к чему теперь скрывать? — как она горевала и как негодовал Маноло, когда они узнали, что я помолвлен с этой Росалией и они обмануты в своих надеждах, ведь я теперь не женюсь на Марии Хесус. Абеледо во всем винил ее и вопил как сумасшедший: ты, дура, во всем виновата. Уродина, хуже, чем уродина, дура! Он издевался над ней, передразнивал ее, ее смущение, ее манеры, ее движения (и наверняка похоже передразнивал; они были так похожи друг на друга, брат и сестра…); он говорил
Теперь уже мне остается только закончить рассказ, остается сказать, что на следующее утро, проснувшись невероятно поздно, я открыл глаза и вновь испытал то же ощущение, которое бывает, когда очнешься от кошмара, все вспомнил, вспомнил свое головокружительное приключение прошлой ночи и вместе с ним все, что было со мной с той минуты, как я сошел на берег Испании; все эти картины, явившись мне, быстро образовали отдельные полотна с ярким четким рисунком, но все было ирреально, как в тех очень отчетливых снах, которые обладают силой пережитого и, однако, им не хватает (и только это убеждает нас в их ирреальности) полной связи с нашим повседневным существованием. Мой спуск в адские круги дома терпимости как бы завершил то призрачное существование, которое я вел почти что месяц (почти месяц бродил я, преследуя фантом и убегая от него!), я отделил от себя это свое существование и вновь оказался в той же самой точке, откуда вошел в этот страшный лабиринт. Невероятно, но только время до моего возвращения: Буэнос-Айрес, Авенида-де-Майо, Южный док, отделы предприятия и столовое масло марки «Андалузка», лавка Коутиньо, мой дом, Мариана — только это обладало объемностью, в то время как Сантьяго-де-Компостела вместе с моим дурацким паломничеством к Порталу Славы Господней и моими блужданиями в течение двух долгих недель, весь этот город, вот здесь за окном и гораздо дальше, далеко от этого квартала, от этого дома, от свечной торговли, был таким же наваждением, как вчерашняя грязная встреча в борделе с этой обреченной, с Марией Хесус. А что я сделал с тех пор, как приехал в Сантьяго? Ничего я не сделал, и это ничто и было ничем, чистой бессмыслицей.
В довершение пришла моя тетя будить меня (я давно проснулся и просто тихо лежал в постели, умиротворенный душой и телом), она вошла, как я смог заключить по ее поведению, готовая к тому, чтобы осыпать меня упреками, никак она от меня этого не ожидала. Она пришла с целой кучей упреков, намеков и своих обычных жалоб, что было в ее характере, и она их заранее обдумывала. Пожелав мне сперва доброго утра и сделав очень ценное сообщение о том, что уже почти одиннадцать, она села напротив моей кровати, и тут рекой полились рассуждения о том, что я, быть может, привык в Америке к другому образу жизни и что, кажется, я и не стараюсь приспособиться к нынешнему положению вещей в Испании; при этом она все же внушала мне, что всего лишь немного доброй воли — и я быстро восстановлю мой интерес к торговым делам фирмы, тем более что ведь они и мои дела тоже, а вовсе не кого-то там еще, и уж она-то меньше всего думала, что я так ее обману, и мой покойный дядя тоже верил до конца в меня и только мне хотел он оставить все, что кровью и потом заработал за всю свою жизнь, понятно, всегда думая, что я… Ладно, я пообещал ей, что с завтрашнего дня с головой уйду в работу, ни о чем другом и думать не буду, и что если я до сих пор этого не сделал, так только потому, что мне необходимо было рассеять одно сомнение, которое именно вчера вечером — потому-то я и задержался — наконец рассеялось. Я также сказал ей, что, прежде чем погрузиться в обыденную жизнь, я хотел бы сегодня сходить на могилу дяди.
Я хотел сходить на могилу дяди, но куда больше хотелось мне сходить на могилу Абеледо. Мне захотелось этого только что, когда я говорил с тетушкой, но захотелось так сильно, что вся моя лень мигом испарилась, я соскочил с кровати и, не откладывая дела в долгий ящик, оделся и пошел на кладбище.
Найти свежую могилу дяди, следуя указаниям тетушки, особого труда не представляло. На поиски могилы Абеледо я затратил куда больше труда; но после всех блужданий прочитал наконец в нише его имя: «Мануэль Абеледо Гонсалес». Краткая надпись гласила:
Здесь покоится наш боевой товарищ Мануэль Абеледо Гонсалес, погибший за Родину. Рука предателя сразила его 15 июля 1937 года.
Здесь он лежал, под камнем и грязью.
Я повернулся, вышел с кладбища и спустился, не торопясь, в город. По дороге я принял решение и не премину его исполнить: я уеду обратно в Буэнос-Айрес.
Баранья голова
Отдохнувший и довольный, я выходил из гостиницы, чтобы под ликующим солнцем спокойно прогуляться по городу, который накануне по пути из аэропорта не мог разглядеть из окошка автобуса, мчавшегося по залитым белым лунным светом проспектам и площадям, но едва вынырнул из полусумрака вестибюля на улицу, собираясь оглядеться, как сидевший на краю тротуара марокканец, по виду нищий, бросился ко мне, церемонно раскланиваясь на ходу и что-то бормоча на неразборчивом французском. Я тут же, не раздумывая, бросил — почему бы и не бросить? — обязательную в таких случаях монетку. Она мгновенно исчезла — только ее и видели; но этой дани оказалось недостаточно: оборванец продолжал преграждать мне дорогу, не переставая причитать. Прежде чем я успел рассердиться, что мне пытаются омрачить прекрасное настроение, следивший за этой сценой швейцар отделился от роскошных кадок с цветами у дверей, держа в руках форменную фуражку, и поспешил сообщить: этот человек дожидается меня с самого утра, чуть ли не с семи часов — у него поручение от моих родственников.
Моих родственников? Бессмыслица какая-то! Явное недоразумение. Я никого в Фесе не знал, мне не приводилось раньше бывать в Марокко. Конечно, это ошибка; так я ему и сказал: «Узнайте получше, кого он ищет». Но нет: оборванец искал меня. Меня, и только меня, — швейцар не ошибся, когда, надо полагать, увидев, как я выхожу, указал ему пальцем в мою сторону. Разве я не дон Хосе Торрес? «Вы ведь — прошу прощения, господин, — дон Хосе Торрес родом из Альмуньекара, что в Испании, и прибыли вчера вечером из Лиссабона самолетом?» Ну так вот: Юсуф Торрес через своего посланца просил меня оказать честь его дому, где он хотел почтительно приветствовать гостя.
Швейцар улыбался, всем своим видом выражая услужливость и полную сдержанного достоинства уважительность. Я испытующе посмотрел на него — знаю я этих пройдох в униформах с золотыми пуговицами и сверкающими позументами! Но взгляд мой был лишним: я уже решил пойти. Ведь это забавно! Мне, несомненно, подвернулся один из тех сентиментальных мавров, что, снедаемые ностальгией по утраченной Испании, от нечего делать занимаются раскапыванием своих древних корней. Интересно только, каким образом — причем за такой короткий срок — мавр сумел разузнать, как меня зовут, где я родился, а также о том, что я прибыл в Фес…