Избранное
Шрифт:
Спустя несколько дней ему принесли вещи, найденные в машине, — главным образом вещи его матери, в том числе и коричневую сумку. Видно было, что все это долго пролежало в воде и затем подверглось тщательной сушке: вещи казались какими-то мумифицированными экспонатами, добытыми при раскопках.
В сумке он нашел письмо Мелани, оно пришло из Восточной Германии. Лотар повертел письмо, прочел адрес матери, написанный от руки; почерк Мелани почти не изменился. Чернила от воды кое-где расплылись. Не читая, он аккуратно порвал письмо на мелкие кусочки.
Через три недели его выпустили. Очень помог Тилиус, походатайствовав за него через своих коллег в университете имени Гумбольдта. Лотара доставили в машине к Бранденбургским воротам, где его встретил Тилиус, которого заранее известили. День был дождливый и прохладный. При этой встрече Тилиус показал себя с лучшей стороны — не было всех этих его деканских замашек, не было
— Прокурор перешлет бумаги на Запад. Вам придется еще выдержать процесс по обвинению в преступной халатности, приведшей к смертельному исходу… Но дело почти наверняка кончится условным осуждением, — добавил он.
Лотар попросил высадить его у вокзала Цоо. Прежде чем он вышел из такси, Тилиус сказал:
— Неужели не можете бросить пить, Витте?!
Он сказал это по-дружески, просто, как мужчина мужчине.
На вокзале Лотар посмотрел расписание межзональных поездов. Он решил утром следующего дня уехать на Запад. Потом зашел к какому-то маклеру и поручил ему заняться продажей дома во Фронау. Дом не был заложен, и маклер наобещал за него кучу денег. Лотар прикинул, что эти деньги позволят ему на несколько лет оставить преподавание в университете и посвятить все время работе над книгой об Амори де Бене. Он отправился побродить по Курфюрстендамм и в конце концов завернул в «Бристоль». Терраса там отапливалась инфракрасными обогревателями. Лотар сидел под тентом в плетеном кресле с мягкой обивкой и рассеянно глядел на улицу. Было прохладно, блестевший под дождем бульвар пестрел дамскими зонтиками. После трех недель в тюрьме без капли спиртного Лотар еле дождался, когда принесут заказанные им две рюмки коньяку. Он выпил их с наслаждением, но больше заказывать не стал. Потом поднялся и ушел, чтобы снять номер в отеле на ночь.
Беспредельное раскаяние
Он уже отчитал «Confiteor» [108] и «Introitus» [109] Евангелие и «Gloria» [110] теперь он подошел к основной части мессы. Он склонился к алтарю, чтобы облобызать камень, после чего отвернулся и, слегка воздев руки, начал.
Он увидел, как они рассаживаются. «Dominus vobiscum» [111] . Хотя он уже десять лет как служил литургию, ему до сих пор не удавалось выделять из толпы отдельные лица: люди расплывались перед его глазами. «Почему я не могу различать людей, — думал он, — хотя они стали привычными для меня?» Привычными - это хорошо.
108
«Исповедуюсь»
109
«Взошедший»
110
«Слава»
111
«Господь с вами»
«А им тоже нужно было привыкать ко мне? К моей уверенной, гладкой, затверженной манере, которая помогает мне держать их на расстоянии. Так или иначе, я все еще не умею различать людей. Вероятно, у меня до сих пор боязнь рампы». Он услышал, как служка произносит: «Et cum spirito tuo…» [112] — и торопливо заключил: «Oremus» [113] . Церковь, единственная полностью уцелевшая церковь города, подхватила это слово и приняла под свои величественные барочные своды. Яйцевидная, жемчужно-серая, исчерченная золотым плетением алтаря и черной сеткой теней, она обволокла его призыв к молитве. «Мне надлежало бы произнести это на улице, — думал он, — на улице, среди развалин. Со вчерашнего дня мне ненавистна эта церковь. И вообще она давно уже действует мне на нервы. Я буду хлопотать о переводе в один из бедных приходов епархии. Наверху меня едва ли поймут. Но смею ли я принадлежать к соборному капитулу, после того как этот человек поколебал мою уверенность? Не веру мою, но совесть мою?»
112
«И духом твоим…»
113
«Помолимся»
Он надеялся, что, снимая покров с чаши и вознося дикое со священной остией, сумеет душой отдаться молитве. Но привычка и здесь сделала свое дело — его лицо не изменило выражения. «Я по меньшей мере две тысячи раз служил литургию, — размышлял он. — Поистине удивительно, что сегодня я не могу думать о том же, о чем думал еще вчера, совершая священный
Он перешел на правую сторону алтаря и налил вино в чашу, которую держал перед ним служка. Губы его привычно пробормотали формулу: «О господь, чудесно сотворивший достоинство человеческой природы и еще чудеснее обновляющий ее», — между тем как сам он разбавлял вино толикой воды. Потом, выскользнув из-под защиты парадного облачения, он вернулся на середину алтаря, чашей сотворил в воздухе крест и поставил ее на плат.
Неподалеку от церкви, среди развалин рухнувшего дома, играла девочка. Она не видела по-воскресному тихих улиц, потому что вскарабкалась на гору кирпичей и каменной россыпи и сидела посреди ровной площадки, которую сама для себя расчистила несколько дней назад. «Здесь хорошо играть, — думала она, — здесь мне никто не помешает. Я возьму свою тележку и буду играть в загородную прогулку. В Бунцлау мы часто ездили на загородные прогулки. Но только с мамой. Папа был солдатом и не жил дома. А теперь я поеду на прогулку с папой. Придется запрячь в тележку лошадь. Я возьму кирпич, вот и будет лошадь, толстая такая. Хорошо, что Улли не видит, как я играю, не то она задразнила бы меня. «Кирпич — это кирпич, а вовсе не лошадь!» Вот кусок известки, он похож на человека, он будет папа. Я поставлю его в тележку. Так, а теперь поехали! Н-но, н-но, пошла! Кирпич слишком большой, мне его не поднять, поищу другой, поменьше. Этот, наверно, подойдет. Запрягу его в тележку. А ну, лошадь, вези меня и папу! Куда мы поедем сперва? Вон туда, к той каменной горке, это у нас будут Исполиновы горы. Папа все время вспоминает Исполиновы горы. В тех горах живет Рюбецаль. А вдруг там окажется Рюбецаль! Тогда папа за меня заступится. А с маленьким кирпичиком лучше получается. Надо бы взять с собой веревочку и привязать кирпич к дышлу. Одно колесо плохо крутится. Жалко, мамы здесь нет, не то она могла бы поехать с нами. Ой, как шелестит то дерево! А вдруг из него вылезет призрак!»
«Я побил свою маленькую дочку, — сказал ему этот человек, этот отец со смятенными глазами. — Я очень сильно ударил ее в лицо. Я пришел к вам исповедаться, но я понимаю, что этому нет прощения». «Поначалу я принял его за одного из тех кротких безумцев, которых порой влечет к нам», — думал священник, держа над тазом сомкнутые ладони, покуда служка поливал их водой из графина.
— Омываю в невинности руки мои, — прошептали все еще лишенные выражения губы, но глаза заблестели, ибо видели перед собой то, другое лицо, явившееся ему вчера. Он слышал, как тот отец говорит: «Ах, если бы вы видели ее искаженное лицо. Она даже не заплакала. Надобно вам сказать, что до вчерашнего дня я ни разу ее не бил».
Вдруг он осознал, что произносит слова «о людях, на которых вина крови», предшествующие жертвоприношению святой троице. Но разве они не повсюду, эти люди? Не они ли собрались сегодня в его церкви? Быстрым шагом и без следов раскаяния вышли они из разоренных домов, прошли по исковерканным улицам, собрались под серо-золотым яйцеобразным сводом. Кто же они, эти люди, заполнившие его церковь? Убийцы, которые бросали бомбы; женщины, которые хуже блудниц, — ибо даже и не продаются, а просто-напросто неверны; богачи, которые знают, что их богатство преступно; священнослужители, которые раздают святые дары, словно так все и должно быть: святыня, раздаваемая привычной рукой тем, кто больше о ней не просит. Выходит, я презираю людей, упрекнул он себя. Ведь есть среди них и такие, которых влечет к престолу господа истинная потребность. Но где и когда встречался мне человек, который, подобно этому, обвинял бы себя в неискупимой вине? «Может быть, ваша маленькая дочь сделала что-то очень скверное? — наконец ответил он этому человеку. — И если даже вы обошлись с ней несправедливо, вы, как я вижу, раскаиваетесь в своем поступке. Почему же и вам не может быть даровано прощение?»
«Церковь прощает и большие преступления, — гласил ответ. — Но как маловажно все это. Мелкие проступки способны разрушить жизнь человеческую. Выслушайте же меня».
Те слова «Молитесь, братие», с которыми он воззвал к пастве, прервали нить его размышлений, но последовавший далее хвалебный и благодарственный хорал, а за ним — начальные строки канона вновь вернули ему возможность беспрепятственно отдаться ходу своих мыслей. Канон заключал в себе все сущее, заботы всех людей. Значит, среди других и заботу этого человека и его неотвязный шепот?