Избранное
Шрифт:
Виконта ди Терральбу немедленно провели к императору. В шатре, все стены которого были увешаны гобеленами и украшены трофеями, монарх, склонившись над картой, составлял планы будущих сражений. На столах громоздились груды карт, и император всаживал в них булавки — подушку с булавками держал перед ним маршал. Карты были так густо утыканы булавками, что за ними ничего не было видно — читая карту, император и его маршалы вытаскивали булавки, а потом втыкали их обратно. Лишние булавки, чтобы не занимать рук, они держали во рту и поэтому объяснялись посредством мычания.
При виде почтительно склонившегося юноши император издал вопросительное мычание и быстро вынул булавки изо рта.
— Рыцарь, только что из Италии, ваше величество, — представили его императору, —
— Произвожу его в поручики!
Дядя, звякнув шпорами, встал по стойке «смирно», а все карты, сметенные широким размахом монаршей десницы, оказались на полу.
В ту ночь Медардо, несмотря на смертельную усталость, не мог уснуть. Он час за часом вышагивал перед своей палаткой: перекликались часовые, ржали лошади, солдаты вскрикивали во сне. Медардо смотрел на горящие и небе звезды Богемии, думал о новом своем звании, о завтрашнем сражении, о далекой родине, о шелесте тростника на берегах ее рек. На душе у него было спокойно, он не испытывал ни тревоги, ни страха. Мир казался ему цельным и стройным, Медардо не обращал недоуменных вопросов ни ему, ни себе. И если бы он мог предвидеть страшную участь, уготованную ему, то и она, какой бы горькой ни была, показалась бы ему естественной и закономерной. Его взгляд стремился проникнуть за покрытый мраком горизонт, туда, где, как он знал, располагался вражеский лагерь; скрестив руки и обхватив себя за плечи, он радовался тому, что незнакомая обстановка вовсе не пугает его и он так спокойно и уверенно чувствует себя здесь. Ему казалось, что кровь, пролитая на этой жестокой войне, растекается по земле тысячами рек и ручьев, омывает его, плещется у ног, но не было в нем ни ярости, ни сострадания.
II
Ровно в десять утра грянул бой. Верхом на лошади поручик Медардо оглядывал цепь христианского войска, приготовившегося к атаке; его разгоряченное лицо холодил ветер Богемии — пахнуло мякиной, будто с заброшенного гумна.
— Не вздумайте оборачиваться, господин, — воскликнул Курцио, который по-прежнему следовал за ним по пятам. Теперь он был в чине сержанта. И, как бы извиняясь за начальственный тон, тихонько добавил: — Нельзя перед сражением, плохая примета.
На самом деле он просто боялся, как бы виконт не пал духом — ведь эта вытянувшаяся перед ним цепочка и было все христианское войско, а позади, в резерве, всего-навсего несколько отрядов пехотинцев довольно потрепанного вида.
Но дядя смотрел вдаль, на облако пыли, выраставшее у горизонта, и думал: «Ну вот, это облако и есть турки, настоящие турки, а те, что рядом со мной сплевывают табак, — это наши закаленные в боях воины, а поющая труба — это атака, первая атака в моей жизни, а этот метеор, налетевший с оглушительным свистом и сотрясающий землю — на него с ленивой скукой взирают старые вояки и лошади, — пушечное ядро, первое в моей жизни вражеское ядро. Неужели мне когда-нибудь придется сказать: а вот это последнее?»
Обнажив шпагу, Медардо пустил свою лошадь галопом, он старался не терять из виду императорский штандарт, мелькавший то здесь, то там в дыму сражения; ядра, пущенные своими, проносились над его головой, турецкие — пробивали бреши в христианском войске и вздымали землю дыбом. «Ну где же турки? Где же турки?» — вертелось в голове у виконта. Что может сравниться с удовольствием увидать врага и убедиться, что таким ты его себе и представлял!
Долго ждать не пришлось. Появились турки, да сразу двое. Лошади накрыты попонами, маленькие круглые кожаные щиты, темно-шафрановые полосатые халаты. И тюрбан, и лица цвета охры, и усы — точь-в-точь тот крестьянин из Терральбы, которого прозвали «турок Мике». Один турок упал, другой уложил нашего. Но появлялись все новые и новые — схватились врукопашную. Если ты видел двух турок, можешь считать, что видел их всех. Все одеты одинаково, все похожи как две капли воды. Лица обветренные, упрямые, как у крестьян. В общем, пожалуй, Медардо уже
Конь Медардо встал как вкопанный.
— Ты что это! — вскричал виконт.
Подъехал Курцио.
— Взгляните-ка сюда. — И показал ему лошадиные потроха, вывалившиеся на землю. Несчастное животное вскинуло голову на своего хозяина и тут же опустило ее к земле, словно собираясь отведать собственных потрохов, но то была пустая бравада — конь рухнул и сдох. Медардо ди Терральба оказался пешим.
— Возьмите мою лошадь… — предложил Курцио, но, не успев даже договорить, упал с седла, пронзенный турецкой стрелой, и лошадь его понеслась прочь.
— Курцио! — вскричал виконт и подбежал к стенающему на земле оруженосцу.
— Не заботьтесь обо мне, синьор, — прошептал оруженосец, — дай Бог, в лазарете еще не перевелась водка: каждому раненому причитается полный котелок.
Дядюшка бросился в бой. Исход сражения был пока неясен. На поле царила полная неразбериха, но вроде бы наша брала. Во всяком случае, христианам удалось прорвать турецкий строй и окружить некоторые позиции. Дядя вместе с другими отчаянными головами уже был близко к вражеским орудиям, и турки отводили их назад, чтобы перенести огонь. Два турецких артиллериста тащили пушку на колесах. Неповоротливые, бородатые, в халатах до пят, они были похожи на звездочетов. «Сейчас я до них доберусь, тут им и крышка», — твердил дядя. Он был неопытен, да еще охвачен горячкой боя, а потому и думать забыл, что пушки можно атаковать только с фланга или с тыла. Он бежал прямо на жерло, размахивая шпагой и рассчитывая насмерть перепугать «звездочетов». Пушка изрыгнула огонь прямо ему в грудь. Медардо ди Терральба взлетел на воздух.
Вечером, с объявлением перемирия, на поле боя выехали две телеги — одна для раненых, другая для убитых. Первичная сортировка происходила прямо на месте: «Этого я заберу, ну а этот твой». Тех, кого еще можно было заштопать, несли к раненым, кто был сплошь изрублен и изрешечен — грузили вместе с мертвецами, чтобы похоронить на освященной земле, а тех, от кого остались лишь клочки да ошметки, бросали на поживу аистам. В то время, ввиду огромных потерь, вышел указ: ранение понимать широко. И потому Медардо, вернее, то, что от него осталось, сочли за раненого и погрузили на соответствующую телегу.
Второй этап сортировки происходил уже в лазарете. Он являл собой картину еще более ужасную, чем поле битвы. На земле тянулась бесконечная вереница носилок с несчастными страдальцами, а рядом свирепствовали лекари, хватая то щипцы, то пилу, то иглы, то ампутированные конечности, то мотки ниток. Они из кожи вон лезли, чтобы соорудить что-нибудь одушевленное. «Ну-ка отрежь здесь, зашей там, подай тампон». Они выворачивали вены наизнанку, как чулки, и засовывали обратно, залатанными и зашитыми на славу, напичканными толстенными нитками вместо крови. Когда кто-то из пациентов умирал, все, что у него оставалось подходящего, шло в дело. Больше всего хлопот было с кишками: стоило однажды их размотать — и обратно никак не приладишь.
Когда с тела виконта сдернули простыню, оно предстало перед всеми чудовищно обезображенным. Не было одной руки и одной ноги, мало того, исчезла вся левая часть груди и живота: выстрел в упор ее словно испепелил. От лица остался один глаз, одно ухо, одна щека, половина носа, половина рта, половина подбородка и половика лба — о том, что была и другая сторона, напоминала только случайно сохранившаяся прядь волос. Короче говоря, уцелела лишь половина виконта, правая, зато она была в целости и сохранности, без единой царапины, кроме длинной рваной раны на границе с левой половиной, от которой осталось одно воспоминание.