Избранное
Шрифт:
Инцидент прошел, вспышка кончилась, Август опять ровен, корректен, подвижен. Вот его фигура в третьем этаже, вот в пятом, вот у редактора, вот в наборном цехе, вот в любую погоду с непокрытой головой шагает куда-то по двору, вот, закуривая, хохочет над чем-то с гостем-литератором.
И только внезапно, в разгар вечера, в кратком перерыве между двумя очередными суматохами, тихонько опускается Август Потоцкий на кончик первого попавшегося стула. Сутулятся плечи, чуть виснет голова, проступают на лице, на лбу морщинки, и в них прочерчена царская каторга, тяжкая школа профессионала-подпольщика, двадцать пять лет революционной партийной борьбы и целое десятилетие беспрерывной, бессонной ночной редакционной работы. Несколько минут сидит он в равнодушном
— Стареем! Чего-то стареем, факт. Что-то не так идет работа, как раньше.
Он пробует щупать себя, прикладывает руку к голове, к сердцу, прислушивается, с почти детским выражением, к тому, что там внутри происходит. Но сейчас же, через секунду, срывается и уже бежит, как ни в чем не бывало. Надо спешить, время близко к одиннадцати, надо подгонять.
И в самом деле, газета вступает в свои решающие часы. Она идет теперь сложным фарватером сплошных камней преткновения. Только что свалился большой материал из Франции, со съезда звонят о важной речи, которую придется дать сегодня же, а из ТАССа подают сигналы: ожидается правительственное постановление почти на семьсот строк. Да и сам редактор за последние полтора часа фактически обновил газету наполовину: два отдела сжал до размеров одного, четвертую страницу объявил третьей и еще невесть что замышляет.
В эту штормовую погоду Август перебирается в наборную на выпуск. Спокойно приподнятый, но внутренне напряженный, он командует здесь, в переполненном зале машин и людей, перед стальным блеском верстальных талеров, держа трубку прямого провода в редакцию и корректуру. Чтобы не напутать, не опоздать, нужна большая маневренность, сметка, быстрота, а главное — спокойствие, выдержка и еще раз спокойствие. Уже три раза Августа звали в редакторский кабинет обсуждать переверстку, и каждый раз, возвращаясь, он использует трехминутное обратное хождение по лестницам для раздумья, глядя прямо перед собой, машинально дирижируя сам себе папиросой — шахматист, поставленный перед новой комбинацией. И, вернувшись в линотипный, ясным голосом объявляет неприятный сюрприз:
— Бойцы, свежий наборчик. Давайте шевелиться веселей.
В спешке выпуска и переверсток он успевает пробежать все тексты и заголовки, обнаружить в них «блошки», ускользнувшие от отделов, от редакции и корректуры. Не навязывается со своими оценками и мнениями, но мнения имеет всегда определенные. У него хороший литературный вкус, да и не только вкус. Как-то редакционная журналистская знать с удивлением отметила в газете несколько больших, оживленно и остроумно написанных корреспонденций. Мало кто связал появление этих вещей с отсутствием Августа. А это он, проводя свой отпуск вместе с ударниками на пароходе «Абхазия», взялся за перо и прислал и в ярких очерках показал ряд западноевропейских портовых городов. По возвращении Августа его обступили, стали уговаривать писать много, часто — он отклонил, со скромностью не напускной и не подчеркнутой. Просто он настолько сильно, до глубины души уважает, дорожит партийной газетой, что не считает себя вправе занимать в ней место своими, кажущимися ему слабыми, писаниями. Отсюда можно сделать вывод и представить себе, что прячется под приспущенными веками его глаз, когда многословный публицист или умеренного дарования поэт шумят в редакции, жалуясь на урезку площади своих гениальных произведений…
Второй час ночи. Угомонились светофоры и уличные потоки. Страна спит после трудов и отдыха, она спит спокойно, она получит завтра поутру свежий хлеб и свежую газету. В большом здании «Правды» светится только один ряд окон. Разошлись репортеры, критики и научные обозреватели; поэты уже рифмуют во сне неизъяснимые созвучия; отборный экипаж остался на ночную вахту большого корабля большевистской газеты. Вахта регулярно меняется; только редактор и Август бессменны, изо дня в день, из ночи в ночь. Под рефлектором типографской лампы четкой линией обведен контур спокойной гладкой головы. Во впадинах глаз застыла многолетняя усталость. Но
1935
Алексей Стаханов
Рядом с великаном Никитой Изотовым Он кажется сравнительно небольшим, тонким, почти хрупким. На самом деле это высокий, атлетически и безукоризненно сложенный человек. Красиво посаженная голова. Ровный матовый цвет лица. Выражение задумчивое, глаза полуприкрыты и внимательно, неторопливо, остро всматриваются в людей, в обстановку.
Руки сравнительно маленькие, ничем не покалеченные, очень чистые. Кожа их испещрена множеством мелких шрамов, порезов, рубчиков, частью давно заживших, покрытых крепкой восковой тканью; частью тронутых угольной пылью — как штрихи татуировки; частью совсем свежих, багровых, розоватых.
Длинными пальцами берет со стола новый, неначатый блокнот. На переплете золотом вытеснено: «Стаханову — стахановцы метро». Медленно пишет:
«Товарищи, от донецкой делегации угольщиков пламенный привет.
1. Рабочее место.
2. Руководство шахты».
Останавливается, думает, прислушивается к гулу в зале и речи оратора, вслед за которой слово будет предоставлено ему, рассматривает черное угольное острие карандаша, пишет дальше:
«3. Рабочие Донбасса.
4. Заработок.
5. Для чего это надо.
6. Газеты, неверно, — иностранные».
Оратор кончил, теперь все глаза обращены к Стаханову, кино впивается в него снопами света, иностранные делегаты вразнобой кричат приветствия на нескольких языках, остальные просто хлопают, наконец, все встают. Стаханов ждет, он внимательно, с удовольствием, без капли волнения, с улыбкой слушает долгую овацию. Она его не смущает. Дождавшись тишины, открывает блокнот, произносит приветствие, а затем — по порядку шесть пунктов своей краткой речи. Спокойно садится. И словно теряет всякий интерес ко всему дальнейшему, что происходит в этом зале.
Я говорю, испытывая его скромность:
— Ну, и слава же у вас! Два месяца прошло — и весь мир говорит. У нас — никуда войти нельзя, чтобы не услышать о стахановцах, о Стаханове. В газете нет столбца, где не было бы вашего имени.
Его ответ не соответствует издавна установившимся канонам, какие приняты в подобных случаях. Он не протестует против шума и восторгов вокруг его имени. Не жалуется, что ему это надоело. Не просит оставить в покое.
Он подтверждает, с радостью и даже наставительно:
— Еще бы! Прямо весь свет знает. Всюду перенимают. И еще дальше пойдет. Сколько я уже докладов сделал — сам не сосчитаю. Но этого мало еще. Я вот отдохну и опять начну. Можно еще многое сделать и по углю и по другим делам. Смотрите — девушки-ткачихи как здорово действуют. Надо, чтобы прямо-таки везде работали по-стахановски.
Слава ни капельки не стесняет его. Это потому, что в его душе, человека нового поколения, воспитанного в новом общественном строе, нет ядовитых соков тщеславия, упоенности, самолюбования, ковыряния в себе, сосредоточения на собственной личности. Свой успех он рассматривает, как успех своего метода, правильного, счастливо рожденного, победоносного, а лично себя считает носителем, глашатаем, но никак не хозяином, не собственником этого метода. Слова «стахановский», «стахановцы», «по-стахановски» он произносит с убеждением, с похвалой, которая исключает самую мысль о каких-либо личных его притязаниях на это слово.