Избранное
Шрифт:
Ощущение глубочайшей счастливости всегда отличало Луначарского. Благодаря этому никогда нельзя было его по-настоящему до глубины огорчить или поранить — настолько это был жизнерадостный, внутренне счастливый человек, счастливый своим революционным, большевистским интеллектом, своим славным путем.
Тихие улички Пасси — парижское Замоскворечье. В глухом тупике, среди старинных особняков, по-чужому вклинилось большое многоэтажное здание новейшей архитектуры. Внутри — ковры, резиной обитые ступеньки лестниц, бесшумная походка сестер и врачей. Полусанаторий, полуклиника, полугостиница на парижский лад.
Человек, откинувшийся на спинку низкого лапчатого кресла, невыносимо томится в комфортабельной и изысканной тюрьме.
— Никак не могу сосредоточиться на чем-нибудь
Ворот мягкой домашней куртки широко распахнут — иначе трудно дышать. Руки далеко высунулись из рукавов, длинные пальцы неспокойно играют на дубовых лапах кресла. Ноги — на них лучше не смотреть: белые, лимфатические, мертвенно-неподвижные. Голова запрокинута далеко назад; впалые желтые щеки, седой клок бороды, тусклый стеклянный блеск правого глаза. И только голос, полнозвучный, неутомимый, луначарский голос с юношескими задорными верхними нотами, не утихая, рвется через болезнь, через неизмеримую усталость, через мягкое удушье больничной тишины.
— Пять человек, и с каждым о другом. Приехал Тристан Бернар с председателем парижского театрального синдиката. Спрашивают, какие советские пьесы можно рекомендовать на этот сезон. Пришлось рассказать содержание десяти пьес и каждую распропагандировать. Потом американский профессор, очень милый старикашка, хочет ехать к нам, изучать постановку начальной школы. Я ему прочел целую лекцию… Художник пришел, бывший супрематист и беспредметник. Отошел от супрематизма и думает, что пришел к коммунизму. Я с ним спорил, доказывал, что он еще очень далек от наших взглядов на искусство; он не соглашался, бесконечная дискуссия, ужасно устал. В заключение приехал инженер-американец, сестра уже не хотела пускать, но я упросил, — чрезвычайно, чрезвычайно симпатичный молодой человек. Специалист по механизации убоя скота. Видимо, по ошибке ко мне попал, ему надо бы в торгпредство. Я был сначала очень огорчен: как-то не приходилось заниматься этой отраслью. Заговорил о буржуазных теориях гуманного умерщвления животных, потом перешли на болевые ощущения у различных биологических организмов, соскользнул на последние опыты академика Павлова, увлекся, разошелся, ну, американец пришел в восторг, хочет непременно ехать в Советский Союз. Очень прошу вас, не можете ли раздобыть для меня срочно книжку о постановке боенского и холодильного дела у нас в Союзе? Американец говорит, что мы их нагоняем, и очень быстро.
— Никакой я вам холодильной книги не раздобуду. И вообще это безобразие — так перегружаться разговорами и дискуссиями по самым случайным поводам. Вот я расскажу в Москве, как вы пренебрегаете своим лечением! Вам, Анатолий Васильевич, очень нагорит.
Он улыбается, грустно и чуть сердито.
— Поймите, что, если я не буду работать, не буду видеть людей, не буду разговаривать, я в самом деле помру, честное слово. У меня, правда, очень ослабело сердце и все прочее, но вот я с вами разговорился и чувствую себя совсем прилично. А когда один, когда эта проклятая тишина, тогда я ослабеваю совсем-совсем. Перестаю владеть своим телом, чувствую, что внутри меня беспорядочное сборище плохо и несогласованно работающих органов. А наверху одиноко, как в пустой, оставленной и запущенной квартире, лихорадочно и жадно работает мозг. Работает необычайно остро, четко и быстро. Сколько планов, сколько тем для статей, для книг, сколько всего еще впереди, что надо исполнить!
— Ну что ж, поправитесь и все исполните.
— Конечно, исполню! Я слишком много просидел на административной работе, конечно, это в свое время было необходимо. Но это отразилось на моей литературной деятельности. А так хотелось оставить молодому поколению мои, в сущности, очень большие знания в области мировой культуры и искусства, как-то собрать их в одной-двух-трех книгах. Не слишком перегружаясь дипломатической работой, я смогу отдаться литературе, закончить книгу о сатире, биографию Бэкона для «Жизни замечательных людей», книгу о Фаусте, переработку пьесы Ромен Роллана «Настанет время», закончить серию этюдов о Г оголе,
Сиделка и врач вносят хитроумный аппарат с подушечками, трубками и присосками. Он смотрит хмуро, и юношеские высокие ноты в голосе падают.
— А может быть, все это оживление, может быть, оно перед концом… Но мне это не страшно. Если я умираю — умираю хорошо, спокойно, как жил. Как философ, как материалист, как большевик.
Врач просит удалиться, он хочет уложить больного и измерить давление крови. Он строг, этот чужой неумолимый доктор-француз, он не знает, как жалко уйти из этой комнаты, как тяжело прекратить этот последний разговор и только молча погладить на прощание длинные пальцы милых рук.
1936
В ЗАГСЕ
Не без колебаний товарищ Слетова уступает мне свое место. И оставляет за собой всю полноту контроля. Садится в уголок, неотрывно смотрит, слушает — все ли правильно, все ли по закону, не обидел ли я чем-нибудь посетителя, не урезал ли его права, не забыл ли, согласно сообщенным мне инструкциям, осведомить о всех возможностях, какими посетитель пользуется, о всех обязательствах, какие накладывает на него совершаемый акт.
Она корректна, любезна, хорошо одета, товарищ Слетова: подтянута, слегка официальна. При этом, когда разговор принимает горячий характер, у нее появляются повелительные, более свободные и задорные обороты; иногда незаметно для себя она переходит с собеседником на «ты». Еще не так давно она была работницей Гознака.
От этой пары сразу веет спаянностью, нежностью и при этом уверенностью и силой. Он — черный, как жук, комсомолец, слесарь, она продавщица большого универсального магазина. Оба волнуются и поддразнивают друг друга.
— Давно познакомились?
— Уже больше полугода. Срок достаточный? Жениться можно?!
— Безусловно. Как ваша фамилия?
— Прохорова.
— А ваша?
— Прохоров. Вы не удивляйтесь, это у нас такое совпадение. Мы, конечно, не из-за этого, но все-таки решили: Прохоров да Прохорова — значит, быть им вместе Прохоровыми.
Оба смеются громко и долго, не остановишь. Да и незачем останавливать. Наоборот, сесть бы перед ними и учиться вот так хохотать, счастливо и победоносно, в непреодолимом ощущении юности, здоровья, своей силы, своего будущего.
— С вас три рубля за регистрацию брака.
— Три только? — он почти разочарован. — Да я бы дал, сколько ни спросили бы. Честное слово, не стал бы спорить.
— Разрешите поздравить вас с заключением брака. И, пожалуйста, поскорее появляйтесь у того стола. Там вас тоже поздравят.
Прохоровы переглядываются. И она с достоинством отвечает:
— Сразу не придем, а года через полтора обязательно ждите.
Непрерывно, круглые сутки, пульсирует огромный столичный город. В грохоте уличной сутолоки, в лязге трамваев и подземном гуле метро, в торжественном марше парадов и рукоплесканиях театральных зал, в ворохе газетных телеграмм и скороговорке радио не слышны скромные маятники отдельных человеческих жизней. Но они движутся, не умолкая. А когда затихает один, его нагоняют двое других. Каждые четыре минуты с отчаянным криком вылезает на свет новый москвич. Каждые семь минут мужчина и женщина, взглянув друг другу в глаза, считают себя мужем и женой, связанными навсегда любовью, дружбой, семьей, родством. И каждые пятнадцать минут двое других, обменявшись последним холодным взглядом, расходятся в разные стороны.