Избранное
Шрифт:
На рассвете мы проснулись все разом и, затаив дыхание, стали ждать. Смотрим в сторону двери и спрашиваем себя, будет ли все так, как вчера, или как-то иначе? Прежде всего появилась полоса света между створками ставень, поначалу серая, слабенькая, становясь все ярче. Наступило утро. Никто не приходит… Что бы это значило?.. Забыли или нарочно, на научной базе, выбрали особый способ мучить нас, откладывая казнь? Солнце подошло к самому окну, рядом со светлой полосой появились еще две — поуже; они похожи на золотые прожилки в дереве. Их свет позволяет разглядеть лица, невыгодно отличающиеся от тех, что я видел вчера.
Снаружи есть люди. Слышны шаги и голоса. Что-то таскают, кажется мешки, и бросают их с плеча на землю. Потом волокут по земле доски. Тюкают топором.
— Тешут, — говорит Шайо.
— Гробы для нас, — острит, подмигивая, Градич.
— Гробы для могильщиков, — заключает Шумич. — Коммунистам гробы не положены, они безбожники.
— Ты вот шутишь, — вмешивается Шайо, — а знаешь, если нас сегодня не постреляют…
— То что будет?
— Подохнем с голоду!
— Не так-то просто подохнуть с голоду, — замечает Шумич. — За два дня не умирают. Однако пуля не худший вариант.
— Не для них, а для нас…
— И для нас! Подумай сам: революции, поедающей своих детей, нас уже есть не придется. Ей пришлось бы поискать других. Кроме того, освободимся от ссор с женой, с тещей, освободимся от старости, которая, братец ты мой, всегда отвратна.
— Не будь мы здесь, — заворчал Борачич, — отделал бы я тебя за дуракаваляние так, что ты не сел бы на задницу по крайней мере поделю!
— А ты еще здесь?.. Чего-то ждешь?
На шоссе звякнул котел. Борачич вздрогнул.
— Жду, чтоб привезли котел, сварили меня там и съели эти культурные европейцы, которые сюда заявились!
У барака чувствуется оживление, звучит итальянская речь и слышится дробный топот ног. Вспоминаются на какое-то мгновение фильмы о джунглях, с пляшущими вокруг котла людоедами; нет только спасителей, и потому это не фильм, а явь. Подошли к двери, кто-то возится с замком, со звяканьем подбирает ключи, бранится. Наконец замок со скрежетом щелкает, кто-то толкает дверь и кричит, чтоб выходили. Выходим, смотрим друг на друга, красавцами не назовешь, с одной стороны мы — скелеты в опорках, с другой — малорослые итальянские солдаты в изношенной и мятой зеленой форме, с короткими карабинами за плечами. Их много. На каждого из нас по меньшей мере двое. Нас ведут на другую сторону шоссе в наполненный солдатами двор. Немцы, видимо, передали нас итальянцам, вроде как матерая волчица — оглушенных, полумертвых овец своим волчатам, чтоб учились. Собственно, это не ново, наших отцов и дедов да и нас в свое время передавали от дьявола к черту и от черта к дьяволу.
Мы приготовились, состроили хмурые лица, пусть думают, что нас укротили страхом. Ищем глазами колья, к которым нас будут привязывать, но перед нами стол со стулом, на столе стопка бумага и фотоаппарат. На стуле — без фуражки офицер, из тех, кто окопался в канцелярии, чтоб не испортить цвет лица, длинный, малокровный и щуплый, и бессердечный. В руке металлический карандаш, он вертит его и то выкручивает грифель, то убирает. Потом приказывает нам выстроиться
Шумич влез без очереди — спешит человек. Офицер записал, как зовут, и спросил, чем занимался до войны.
— Я инженер, — сказал Шумич и подмигнул нам. Он был простым землемером, но эта профессия показалась ему недостаточно солидной.
— Малооплачиваемый? — спросил итальянец.
— Почему мало? Высокооплачиваемый! — закобенился Шумич, переворачивая все с ног на голову.
— Тогда почему вы стали коммунистом?
— Потому что вы явились сюда незваными. Надо вас гнать с родной земли. Ясно?
— Значит, если вы нас отсюда выгоните, революция победит?
— Это мы вскоре увидим. Я не уполномочен отвечать на вопросы, касающиеся будущего. Не лучше ли остановиться на ошибках и заслугах прошлого?
— Какую должность вы занимали у партизан?
— Командир роты.
— Чин вроде бы не так уж высок.
— Постараюсь заслужить и более высокий, когда вырвусь отсюда.
— Вырваться отсюда трудно, очень трудно! — говорит офицер и щелкает фотоаппаратом.
С самого начала я предполагал, что он журналист, это фотографирование меня убеждает окончательно: итальянец собирает репортерский материал, не подвергая риску свою шкуру. Прячется он за чьей-то спиной, впрочем, не все ли равно, главное, не так уж трудно ответить на вопросы. Говори, что вздумается, и хоть на мгновение исправляй ошибки превратной судьбы.
Почанин, студент юридического факультета, сказал, что занимал в партизанском отряде должность судьи. И вызвал любопытство у журналиста, который, вероятно, работал когда-нибудь судебным репортером.
— По каким делам?.. Только политическим или еще каким?
— Случались и уголовные, — сказал Почанин.
— Например?
— Например, человек заметил у своего гостя деньги, вызвался его провожать, убил и ограбил, а труп закопал. Мы присудили его к расстрелу и дали ему право выбрать место казни.
— Это единственный пример?
— Нет, судили и других. Украл человек у нас вола: мы купили его для армии, а он увел, зарезал, жир истопил, мясо и кожу запрятал. Или: понадеявшись на безвластие, человек решил этим воспользоваться и поспешил избавиться от жены…
— Их тоже расстреляли?
— Нет. Первого мы помиловали и только оштрафовали. За вола взяли овец. А другой успел удрать под ваше крылышко.
— Значит, суд судил зря?
— А разве у других не судят зря?
Видо Яснкич придумал, что был террористом. Журналист поверил ему и тоже сфотографировал.
Липовшек сказал, что он подрывник, взрывал поезда.
— Какие поезда? — удивился итальянец. — В Черногории нет железных дорог.
— Сначала в Словении, — сказал Липовшек, — потом в Сербии.