Избранное
Шрифт:
Он и в самом деле понимал кое-что во взрывательных механизмах, но железнодорожный парк от этого нисколько не пострадал.
Шайо сказал, что он бомбометчик. Черный назвался комиссаром батальона. Но самое большое впечатление произвел Градич. Он представился разведчиком.
— Какой разведчик? — спросил итальянец.
— Партизанский.
— Как называется организация?
— Щелк!
— Это что, сокращенно?
— Да, конечно, сокращается жизнь. Как только сообщу, они хватают и — щелк! — и Градич показал, как ногтями давят вошь.
Влахо Усач состорожничал: он-де мирный крестьянин, пошел в город за табаком. Недаром ему говорили, что табак — чертово зелье, он его посадил
Шумич сказал, что не знает, за что его взяли, наверно, родичи позавидовали, позарились на его добришко — война! А война, как известно, не мать родная. Если нет сил у других отнимать, у тебя самого отнимают. Потому его и привели в тюрьму к четникам, а тут пришли немцы, а с немцами он не ладит еще с прошлой войны. Вот так!
Войо Бистричанин удивил даже нас.
— Я купец, — начал он, — торговал лесом, скотом, но больше свиньями и чем придется. В тюрьму меня посадили четники по политическим мотивам: за попытку организовать новую партию — нейтралов.
— Что это за партия? — спросил офицер.
— Да так, нечто среднее…
— Русское вперемежку с английским?
— Нет, наша цель была торговать и жить так, будто нет войны.
Пришел черед и могильщиков — документы, слезы. Итальянец просмотрел их бумаги с печатями, выслушал жалобы на неправду и обещал сделать все, что в его силах. Они назвали его своим спасителем, а их вожак, тот гнусавый, поцеловал ему руку. Потом их отделили от нашей группы, и они принялись обниматься от радости, что наконец с нами развязались.
У ворот появились немцы, что-то спрашивают, ругаются. Оказывается, искали нас и теперь довольны, что нашли. Выстроили нас по пятеро в ряд, вместе с могильщиками, и повели обратно через шоссе. Перед бараком, на пустых мешках навалена куча только что сваренного картофеля в мундире — остывает.
Рацо своей огромной пятерней подхватил, как лопатой, сколько мог, и поглядел, что скажут караульные.
Не запрещают, один даже кивнул головой.
— Это нам, — объявил Рацо, — за доблестный брех с итальянцем, каждый из нас награждается картофельной медалью. А Шумич — двумя!
— Берите, чего волыните, — говорит Шайо. — Набирайте в шапки, в карманы, видать, наше блуждание еще продлится, и бог знает когда еще удастся поесть. Не стыдитесь, люди! Ах какие мы распрекрасные! Все вокруг хуже нас.
II
Но с первыми каплям дождя нас снова затолкали в барак. Будто мы сахарные и они боятся, чтоб не растаяли. Подпорки уже кто-то убрал и отворил ставни. Часовой под окном накинул плащ-палатку, завязал ее спереди, подобрал хвост и продел между ногами, натянул на голову капюшон и стал похожим на беременное чудовище с огромным клювом. Обрядившись так, он принялся разгуливать, бегать мелкой рысцой, подпрыгивать, потом снял с плеча винтовку, прижал ее обеими руками к животу, точно не винтовку, а девицу из варьете, и закружился в вальсе.
— Видали сумасшедшего шваба, — крикнул Видо, — ишь выкаблучивает!
— Тюкнутый, — заметил Цицмил. — Хватил его русский по тыкве, вот и бесится.
— Немало их таких, тюкнутых, — согласился Шайо. — Не он первый.
— Все они тюкнутые, — заключил Борачич. — Мозга у них что у скотины!
— Что верно, то верно, — поддакивает кто-то из могильщиков. — Им ничего не втолкуешь, говори не говори.
— Гоняют туда-сюда, взад-вперед. Скотина скотину гоняет, и ни уха ни рыла не смыслят, что с ней делать, — закончил Борачич, укладываясь спать.
На востоке заблестели изломанные, косые копья дождя. За ним наплывает густыми волнами ливень, в помещении темнеет, и лица людей кажутся синими и темными пятнами. За горой глухо гремит гром, отдаваясь грохотом на перевалах, и вдруг взнузданный молниями ливень забарабанил копытами по крыше, по бревенчатым стенам и шоссе. Из затянутой непроницаемой пеленой дождя долины пробивается шум горных потоков, будто что-то рвется и рокочет. Воздух становится густым, тяжелым от запахов разверстых недр земли. Ширится, проникая сквозь стены, запах обнажившихся минералов, что испокон веку спали где-то в глубинах. Пахнет ржавчиной, папоротником и осенним паводком. Сначала тянет всем этим от реки, через покрытые лужами поля, а потом с гор, где смывает буреломы, где тропы превращаются в ручьи и обнажаются корни высоких елей.
Я стою у окна и смотрю, как молнии скрещиваются, точно сабли, в недоступных моему взору ущельях, и ни о чем не думаю и не тревожусь, хочу только, чтобы все подольше так осталось, как есть. Мне кажется, что передо мной открывается вся сущность мира, расталкивая друг друга, лезут вперед, только бы предстать перед моими глазами, краски, силы, побеги, обманы и бесконечная борьба в бесконечном пространстве и времени. В этом хаосе утоплена и моя судьба, точно малая капля, и судьба всей нашей группы, горсточка страданий, уже заранее смешанная с мутной водой и грязью. Я ловлю себя на том, что с улыбкой наслаждения любуюсь этим извержением диких сил — нравится мне в них то, что они независимы, что сильнее человека и всех его устремлений. Вижу, что и другие наслаждаются зрелищем и время от времени на их губах играет улыбка — словно сама судьба показывает свой крутой нрав и дает таинственное обещание уравнять угнетателей с угнетенными, победителей с побежденными в великом равновесии разобщенных элементов.
Гром отгрохотал, гроза стихает. Кругозор ширится, сначала до ограды, потом до сливы с поникшими листьями и наконец до поворота, где поблескивает шоссе. Там дождевые капли поднимают в лужах белые пузыри. На шоссе появилась женщина, согнувшаяся под тяжестью торбы. Она похожа на тех старух, что приходили к колашинской тюрьме и ждали перед воротами, умоляя о свидании или о разрешении на передачу, заведомо зная, что от нее останется половина… Может, как раз из тех женщин — ведь не знают они там, в селах, о внезапно наступивших переменах. Дождь еще не кончился, из водосточных труб хлещут целые водопады. Женщина идет, не обращая на это внимания, — все равно промокла до нитки. Боже, сколько их приходило, как их унижали, издевались над ними, гнали измученных, словно они нищенки, от ворот!.. А они, озябшие, дрожали, плакали, и все их мытарства были напрасны! Сейчас им предстоит искать сыновей и братьев вдоль реки, пробираться сквозь ивняк и ольшаник, расспрашивать у крестьян и чабанов, чтобы потом, раскопав братскую могилу, вытаскивать потемневшие, облепленные землей трупы, расковывать их или так, в кандалах, переносить…
Сквозь дождь пробивается пук солнечных лучей, играет в кривых зеркалах луж. Потом наплывает взвихрившаяся прядь тумана. По мере того как дождь стихает, отчетливей слышится шум реки. Тяжелый и глухой — кажется, будто все утопленники разом кричат отчаянными голосами. Их душам ничего не осталось, как голосом воды взывать о помощи и сыпать проклятья, пока не успокоится река. Лужи на выглянувшем среди туч солнце кажутся молочно-белыми. Озерки, связанные между собой сетью тонких капилляров, становятся все прозрачнее и постепенно отделяются друг от друга. Среди них поднимаются молодые стебли кукурузы, забрызганные доверху грязью.