Избранное
Шрифт:
9
Дождь прошел. От земли, от цветочных клумб поднимается пар. Горы сзади меня еще прячутся в туче, а над головой уже снова сияет небо. Калач мой размыло водой, даже следа от него не осталось. Делать плетеные калачи научил меня Бела Карас, но я никогда не умела их делать так красиво, как он. Однажды он принес мне крошечный калач с запеченным письмом; он, конечно, рассчитывал, что я буду есть калач и найду письмо - не подумал, что любой кусок повкуснее у нас всегда достается отцу. Отец и обнаружил письмо, на уголке которого целовались два голубка.
У меня в саду, на Орлиной горе, живут голуби; они всегда напоминают мне об Амбруше, я люблю смотреть на них, на их трепещущие крылья, люблю ту уверенную стремительность, с какой они рассекают в полете воздух. Помнишь, однажды мы с тобой сшибли голубя? В странной, противоестественной позе он лежал возле машины уже мертвый. Я напевала, когда мы уехали, оставив, его на обочине, ты вполголоса подтягивал мне;
Я от тебя узнала, как быстро и тихо он умер, провожаемый воплями тети Илу; Эльза в это время с сухими глазами сидела на телефоне, разыскивая врача. Теперь гармония у них полная: за прошедшие годы Эльза словно бы тоже немного стала женой. Наверное, так она и выглядит, человечность: тетя Илу прощает Эльзе все, что подлежало прощению, а Эльза никому не предъявляет счетов за свою несостоявшуюся жизнь, все любят друг друга, как в Священном писании, складывают ладони и предаются благостным воспоминаниям; ничто не отягощает память об усопшем, кроме благочестивых мыслей и христианской любви. Теперь они вместе с наслаждением скулят над костьми бедняги Доми, вместе плачут в праздник поминовения, а в остальные дни года с аккуратностью хороших хозяек перетряхивают и проветривают воспоминания о покойном, соревнуясь за чашкой чая, кто припомнит больше его привычек, словечек, пристрастий. Тьфу! Как они стояли вчера рядом, не сводя глаз с Ангелы, словно mater dolorosa [43] в двух лицах! Я никак не могла решить, кто из них более мне противен. Наверное, все-таки Эльза, которая на старости лет стала смиренной и добродетельной.
Этой троице не хватало только образа Эмиля - увеличенного его портрета на хоругви в обрамлении розовых гирлянд: мол, вот он, великомученик Эмиль, опора и гордость, семейный святой; при жизни они стыдились его, старались не вспоминать, а он вдруг взял и за все заплатил своей смертью и своим именем, и теперь каждая его косточка приносит чистый доход, обеспечивает благополучие всей семьи.
Я- то знаю, почему комната тети Илу от пола до потолка увешана фотографиями Эмиля: голенький Эмиль, лежащий на животике; Эмиль с обручем, Эмиль в белом венгерском костюмчике, Эмиль в гимназической шапке с пером… В сорок пятом, спеша на репетицию, я встретила тетю Илу -первого знакомого в Пеште. Остановив меня, она долго трещала про Ангелу и про зятя, про смерть Эмиля, про то, что во время осады у них разграбили квартиру, что дядя Доми часто болеет и что вот-де о каком ужасном мире мечтал - и домечтался - непутевый их сын. Но с годами Эмиль все рос в их глазах, теперь он - мученик и борец за веру. Интересно, что они приготовят сегодня Ангеле на ужин? Как странно, что Гизика все время не вставала с колен и ни на кого не глядела; судя по всему, ей наплевать было, принято или не принято у реформатов стоять на коленях. А ведь я тоже стояла на коленях, когда впервые увидела тебя.
«Монсеньер! Я только простая деревенская девушка, а на вас почиет благодать и сам господь бог осенил вас своею славой! Но вы ведь не откажете мне в милости!
– коснуться меня рукой и дать мне свое благословение?» [44] Под коленом я ощущала сучок на доске. На мне еще не было брюк, но я уже преклонила колени так, будто была в брюках. Следовала реплика Синей Бороды, но он не ответил: он стоял лицом к зрительному залу и видел то, чего не видела я. «Вы ведь не откажете мне в милости?» - спросила я Пипи еще раз, но Пипи вдруг убежал со сцены, и Печи, предшественник Вани, заорал во весь голос; тогда я встала и оглянулась: ты стоял в дверях, и все висели у тебя на шее, обнимали и целовали тебя. Я уселась на место Печи и недовольно ждала продолжения репетиции. Я не любила, когда мне мешали. Потом меня подвели к тебе, и я с трудом поняла из их гомона, что ты - это ты, переводчик Шекспира, консультант театра по английской драме. Наконец мы продолжили репетицию, ты сел и по временам вставлял замечания, это тоже меня раздражало: чего ради они все это терпят?
Я знала, кто ты такой: после сорок пятого года все только и плакали по тебе; я знала, что ты был в плену, что театр тебя разыскивал: без тебя они и шагу не могли ступить; ты заново перевел «Ромео и Джульетту» и всего Шоу; еще я знала, что вообще-то ты работаешь в университете, в Институте Англии. Кто-то говорил, что у тебя есть жена и что она так тоскует по тебе, что почти не выходит из дома. Вечером я попыталась сыграть тебя - как ты стоял и вся труппа висела на тебе, будто игрушки на елке, а ты слегка улыбался и смотрел на задник, уже опущенный для репетиции, с картой средневекового Парижа на нем. Я попыталась воспроизвести твой взгляд, когда ты, чуть-чуть нетерпеливо, смотрел поверх голов; это не был признак недружелюбия: просто тебя интересовала только сцена. Я стояла перед зеркалом в ванной и отрабатывала твой взгляд, пока не добилась полного сходства. Однажды я тебе показала, каков ты, когда устремляешь на что-нибудь внимательный взгляд.
Ходить уже легче, а по мокрой податливой земле даже приятно. Туфли Гизики я оставила под мраморным навесом на ступеньках - то-то кто-нибудь удивится, увидев их там. Бетонное кольцо, врытое в землю и образующее большой колодец, до половины наполнено водой, в которой плавает зеленая слизь: свежая дождевая вода смешалась со скопившимся на дне илом. Проходя мимо, я погляделась в него: мне вспомнилось, что ты меня тоже внимательно рассмотрел, когда я стояла на сцене, преклонив колено, и обращала к Пипи слова Жанны. Выгляжу я сегодня точь-в-точь как всегда, даже не бледнее, чем обычно. Разве что немного размазала помаду на губах - наверное, в церкви, когда плакала в платок. Я сжала рот, убрала волосы за уши, чтоб были гладкие, как у тебя, и посмотрела в воду твоим взглядом - но лишь на мгновение: слишком уж хорошо это у меня получилось, не могу. На меня словно глянул твой младший брат, правдоподобный и нереальный, всего лишь рисунок на поверхности воды, обесцвеченный портрет в круглой раме колодца.
Не хочу плакать; лучше свистеть. «Весенний ветер воду гонит, цветики-цветочки». Юли принесла тебе цветы, синие бессмертники - они дольше не завянут. Я не принесла ничего - лишь ключ сжимала в руке; Юли и это заметила и демонстративно глядела поверх моей головы. По лицу Юли всегда видно, что у нее в голове. Задумавшись, размышляя над чем-то, она прикладывает палец к углу губ; презирая кого-то, сдвигает брови и смотрит насмешливо. Вчера на меня она смотрела именно так. Сердясь, она так затягивала на мне пояс, когда одевала меня, что я чуть не теряла сознание. Я очень любила тот черный мундир, в котором меня сжигают у Шоу. «Я, Жанна, жалкая грешница, признаю себя виновной в грехе мятежа…» [45] Сейчас мне бы надо уже быть у театра: меня ждет новый кадровик. Интересно, он такой же, как все предыдущие? Когда меня впервые стали расспрашивать насчет моей жизни, я взяла и написала в автобиографии все как есть. Про отца, про матушку, про ее родню, бросившую нас на произвол судьбы, даже про Амбруша; в автобиографию попали даже туфли тети Ирмы - конечно, не в буквальных выражениях, но так, что было понятно. Тогда завкадрами вызвал меня и долго водил пальцем по моим ответам. Не стоит напускать туман, терпеливо объяснял он мне, рано или поздно все откроется и тогда будут неприятности. Он заверил меня, что хочет мне добра и лучше честно написать обо всем: я ведь уже доказала, в сорок пятом, на Острове, что переменила свои убеждения - но нужно всегда и везде писать правду, чистую правду.
Он, этот завкадрами, совсем не походил на патера Добаи: патер был белокур и высок - этакий современный сорокалетний святой Имре, стройный, холеный и строгий, и тем не менее завкадрами заставил меня вспомнить патера, и я сразу догадалась, почему. Когда я спустя полчаса выходила из кабинета, он просто светился от счастья. Как легко доставить людям радость. Именно он добился для меня первой большой премии; когда мне вручали ее, он долго жал мне руку и бурчал что-то доброжелательное. Что ж, если он не верит правде, не может ее вынести, - я буду рассказывать сказки. Слава богу, от нашего дома который в моих анкетах стал уже двухэтажным, не осталось и кирпича, отец и матушка в могиле и не могут изобличить меня во лжи. «Вы сделали большой шаг вперед!» - с уважением сказал мне последний завкадрами. Еще бы. Очень большой. Оттого-то все так счастливы, когда я рассказываю, в какой роскоши я росла, какое тонкое воспитание получила, как дрожали надо мной гувернантки, особенно последняя, Эльза, как тщательно оберегали меня от действительной жизни, так что я знала лишь праздничную, нарядную ее сторону. Автобиография моя пополнялась все новыми деталями, я даже придумала себе лошадку, на которой скакала по сент-мартонским просторам, в мягкой широкополой шляпе, с белой плеткой в руке. После того, как я у всех на глазах возила на тачке кирпичи, я могла выдумывать себе что угодно.
В новогоднюю ночь мы были с тобой на Острове, в доме отдыха нашего театра, и после полуночи вышли на террасу, посмотреть на снег, на деревья в инее; я тогда смеялась не над анекдотом, который рассказывала Хелла: оглянувшись, я через стеклянную дверь увидела наших, из театра, из Оперы, они танцевали и были такими красивыми, такими уверенными в себе, что мне вдруг вспомнилось, как выглядели они в драной, бросовой одежонке, когда всех нас, после первого профсоюзного собрания, мобилизовали убирать здесь развалины. От дома отдыха остался подвал, оба этажа рухнули. Хелла лишилась дара речи, увидев это. Певцы заявили, что физическая работа вредит их голосу; Пипи вопил про свой ревматизм; все враждебно смотрели на лопаты, бродили, неловко переставляя ноги и спотыкаясь, женщины кашляли. Я посидела на груде камней, в душе смеясь над ними, потом взбежала на самую вершину развалин и стала сбрасывать кирпичи и куски жести. Сейчас я уже далеко не такая сильная, как была в сорок пятом, когда руки мои еще не успели отвыкнуть от топора, которым я колола дрова, и от бадейки с разведенными отрубями для амбрушевых свиней. За мной робко пошли две-три хористки, а там и мужчины, устыдившись, принялись ковырять завал снизу - но никто не умел по-настоящему держать в руках кирку. Пипи стонал и цитировал «(Короля Лира».