Избранное
Шрифт:
Геза Капрош, Орест, вместе с Фоантом и Пиладом, держались за пьесу обеими руками, потому что Клемент заявил: пока не состоится спектакль, нет такой повестки, такого призыва, по которому университет отдал бы их армии. Тетушка Капрош поселила меня в комнату к Пирошке, жить у них было в общем неплохо - только уж очень они меня утомляли и раздражали своим постоянным страхом и вздрагиваниями: не идет ли почтальон, не объявляют ли воздушную тревогу и что будет, если Пирошка во время налета окажется дома одна. Пирошка же хныкала, тоскуя по своему жениху, по ночам ревела в подушку, зажигала свет, читала его письма; но в общем меня оставляли в покое - я много ела и учила роль. Я выучила ее на совесть, словно готовясь к экзамену. Спектакль ставил Дожа; он же выбрал и пьесу - в тот год он был ректором и, вынужденный откликнуться на призыв бургомистра и общественных комитетов, счел более правильным, чтобы студенты играли Гете, чем организовывали бы кабаре
«Иль не богиня, спасшая меня, моей судьбой одна располагает? Она меня снесла под этот кров и, может быть, хранит здесь для отца…» [40] Ангеле всегда кто-нибудь помогал. В войну от нее ни на шаг не отходила Эльза. Пилад был даже красив с узенькой ленточкой, придерживающей волосы на лбу; играя, я все время чувствовала, что ужасно люблю его; а ведь в жизни я внимания на него не обращала: он был беден, как я, и все делал сам, моя помощь ему была не нужна. «Она меня снесла под этот кров…» Вот он, тот час, когда Ангеле не помогут больше ни тетя Илу, ни Эльза. Ангела выросла. Грома уже не слышно. Дождь кончился.
Не сердись на меня. Я ни в чем не виновата, а Пипи тем более. Небо сейчас - совсем зеленое. Оно всегда зеленеет после бури. «Ты, святая, мне вновь даешь сияньем дня упиться…» [41] Эти слова, впрочем, не я говорила, а Геза Капрош. Я тогда и понятия не имела, что Пипи - это Пипи, я не видела, как он прошел на сцену в антракте, после первого действия, а когда он назвал мне себя, лишь огрызнулась, приняв это за неумную шутку. Пипи я знала раньше только по фильмам да по фотографиям в газетах, там он выглядел красавцем, в действительности же у него были жидкие волосенки на голове и морщины у глаз. Лишь после того, как Дожа подтвердил, что Пипи - в самом деле Пипи, я наконец в это поверила; правда, мне тогда было совсем не до него - очень уж все вокруг смешалось и шло колесом, да еще у меня лопнул ремешок на сандалии и я никак не могла успокоиться, потому что сандалии были казенные; и вообще мне казалось, что все посходили с ума: люди в зале кричали, топали, аплодисментам не было конца. После спектакля университет устроил ужин, где давали невероятно вкусный паприкаш из цыпленка. Хочется есть. Невыносимо хочется есть. Теперь я плачу оттого, что мне так ужасно хочется есть. Ты знаешь, какой зверский голод охватывает меня иногда. В прошлом месяце у нас сломалась машина в дороге, а мы, как назло, не взяли с собой ничего съестного. Ты пошел в какой-то крестьянский дом, купил мне творога и принес его к машине завернутым в виноградный лист. Ангела терпеть не может творог.
На банкете Пипи сидел рядом со мной; порой он казался мне полным идиотом, я лишь пожимала плечами, слушая его. Я все еще была в своем гимназическом платье, в той ужасной белой блузе, с которой я спорола матросский воротник, так что странный треугольный вырез обнажал впадины у меня над ключицами. С другой стороны сидел Дожа, я старалась быть с ним - из-за стипендии на Учительских курсах - очень любезной; и даже испугалась, что он вдруг стал ко мне в тот вечер таким внимательным. Пипи пил черный кофе без сахара, это меня больше всего поразило. Пока он что-то молол насчет меня, я слушала его вполуха, стараясь не упускать из виду Дожу, чтобы вовремя придвинуть ему хлеб. Потом Пипи заговорил о деньгах, и тут я сразу забыла о Доже и повернулась к Пипи.
Спустя три недели мы лишились нашего дома. Перед налетом мы с матушкой случайно оказались на лесопилке, а тетю Гаман с ее девочками тревога застала в кино. Все их пожитки словно корова языком слизнула вместе с кабинетом; тетя Гаман кричала на всю улицу, проклиная меня за то, что я ее сюда заманила; потом, забрав дочерей, она пошла искать подводу и в ту же ночь уехала обратно в свой город. Нас поместили в школе на Песчаной улице; все наше имущество уместилось в двух узлах - вместе с тазом, подобранным Амбрушем в камыше. Кормили нас до отвала. Многие из тех, кто остался без крова, бегали, суетились, надрывались от крика; у нас с матушкой не было даже одеял, нам их дал Женский Союз; я чудесно спала на соломенном тюфяке.
Зачем ты повел меня гулять в те места, где вы жили во время войны? Эта часть города прежде казалась мне не столь отвратительной, как все остальные; а теперь у меня даже желудок сводит судорогой, когда случается попасть туда. Ты показал, где была ваша квартира, половину которой стесало взрывом, рассказал, как она была обставлена, какого цвета была мебель, как погибли твои комнатные растения и как ты находил вдруг в чужих дворах какую-нибудь из своих книг. Я и без того никогда не могла примириться с тем, что у тебя в Пеште была своя квартира, такая квартира, к которой я не имела отношения, где ты жил, дышал без меня, где у тебя была прислуга, кошка, телефон. Я изменила тебе за эти годы один-единственный раз - когда ты показал мне церковь святой Анны и рассказал, как, гордо выпятив грудь, растроганный и умиленный, стоял ты во время венчания. Я тогда поехала к Пипи, а не в театр, как сказала тебе. Пипи подумал, что я сошла с ума. Он так не хотел, чтобы я у него оставалась, - прямо чуть не плакал. Ты ведь знаешь, я терпеть не могу спиртного, в рот его не беру. Пипи пил всю ночь, в таком он был отчаянии. К утру даже от подушек несло коньяком. Никогда я так сильно тебя не любила, как в ту ночь.
Когда русские пришли в школу, они первым делом стали искать оружие. Они осмотрели наши узлы, а я думала: чего они ищут, у нас только и есть, что шумовка, которую мы нашли под насыпью. Эльза рассказывала в прошлом году, как Ангела, увидев русских, бросилась бежать на улицу, как кричала и плакала от страха, хотя никто ее и не думал трогать. «Нервы у нее слабые, - сказала Эльза, - с тех пор бедняжка даже по улице вечером боится ходить одна». Я была счастлива, слушая это. Когда я думаю о том, что Ангела боялась русских, я начинаю их любить. Они стояли в карауле и возле гостиницы, где жили мы с матушкой, пока за нами не приехал Пипи, чтобы увезти в Пешт. Солдаты весело скалили зубы, а я улыбалась им в ответ; они сердились, только если кто-нибудь дрожал перед ними от страха; они принимались кричать, чтобы успокоить человека. Я впервые в жизни жила в гостинице.
В Сольноке, когда ты пришел ко мне, я хотела рассказать тебе об этом - и не смогла заговорить. А ведь в этой самой гостинице мы останавливались на ночь по дороге в Пешт, оттуда Пипи утром повез нас дальше на грузовике; матушка сидела на мешке с картошкой, я у ее ног, Пипи теплым платком закутал себе уши и горло, боясь простудиться в открытом кузове. Стоял конец мая, когда я увидела Пешт - и навсегда невзлюбила его. Театр лежал в руинах, директор слушал меня на квартире у Пипи: я декламировала Ифигению и «Петике» [42] , потом меня заставляли читать, я читала Дездемону, а в животе у меня громко бурчало. Три месяца профессора театральной академии терзали меня частными уроками; в сентябре, когда я пошла подписывать контракт, матушки не было со мной в театре. В подъезде я взглянула на Пипи: он насвистывал, потом шлепнул меня по заду; он напомнил мне Амбруша. Я остановилась. В руке у меня был контракт. «Что я за это должна?» - спросила я угрюмо; Пипи не ответил, продолжая насвистывать. Он жил далеко от центра, в районе Лигета; квартира его уцелела каким-то чудом; была у него и еда - американское сгущенное молоко. Я уже сто лет не пила молока. «Marcus Vipsanus Agrippa» - повторяла я про себя, пока Пипи меня обнимал. «Marcus Vipsanus Agrippa». Бюст Агриппы стоял на полочке над постелью. Потом все кончилось; Пипи поднялся, у него тоже испортилось настроение. «Дура», - сказал он мне и закурил. Я тоже закурила. Прежде я никогда не курила, боясь привыкнуть: не было денег на сигареты. К ужину я была дома.
Я все время хотела тебе рассказать, что именно ты подарил мне мое тело. Если бы ты спросил когда-нибудь, что у нас было с Пипи, я бы все тебе рассказала и все стало бы до конца ясным меж нами; но ты ничего не спрашивал, а я не могла начать разговор сама. Когда ты впервые остался у меня, когда сказал мне, что я, оказывается, люблю Ангелу, - тело мое еще не отозвалось тебе. Я чувствовала себя несчастной, разочарованной, была полна подозрений. Но там, в Сольноке, когда я прятала от тебя ноги, чтоб ты не заметил мозоли от туфель тети Ирмы, а в окно вливался аромат земли и дождя, - я наконец забыла коньячный запах, которым несло от Пипи, желтый его диван, над которым стоял бюст Агриппы, одинаковые переплеты книг на полках, черную виньетку «Королевских драм», которую я внимательно рассматривала, когда Пипи меня целовал. В Сольноке я закрыла глаза, чтобы ничего не видеть и слепо, на ощупь идти за тобой куда-то, где я еще никогда не была.
Пипи не любил меня так, в том смысле, в каком ты думал, и я никогда не любила его. Просто Пипи, в отличие от Амбруша, что-то неправильно понял, - а потом уже было все равно, и мне и ему. Пипи научил меня всему, что знал о сцене, и из вежливости позволял платить ему за это - хотя плата моя не доставляла ему особой радости. Позже, спустя много времени после того как кончилась эта связь, мы однажды заговорили с Пипи о том, что было между нами, и выяснилось, что оба мы очень рады, что все уже в прошлом и мы наконец можем нормально любить друг друга, как любят друг друга актеры. Когда я изменила тебе с ним, он был так зол, что чуть не побил меня. А я лежала в постели, смотрела на книги, на Агриппу, и по щекам у меня текли слезы. «Дура», - сказал Пипи, точно так же, как в первый раз, и сунул мне в рот сигарету. «Почему ты не выйдешь замуж за Леринца?»