Избранное
Шрифт:
Я вполуха слушала, что там болтает Ангела про Эмиля: что он не занимается, не сдает экзаменов, задумал уйти из дома, говорит какие-то странные вещи, а папа очень сердится и кричит на него, велит не забывать, что он, Эмиль, - сын судьи и всякие пересуды могут им повредить, и вообще велит Эмилю с оглядкой выбирать себе друзей. Юдитка терзала рояль; Ангела совсем прижалась ко мне, обняла меня за шею. Она все еще шептала что-то про Эмиля, но тут я подняла голову и взглянула на нее с таким изумлением, что даже она что-то поняла; рука ее соскользнула с моей шеи. Она замолчала; я пробормотала что-то невнятное. Открылись ворота, вошла Эльза, неся полную корзину яблок для пирога. Я очень внимательно посмотрела на нее, и она показалась мне старухой - хотя до этого ей, конечно, было еще далеко; детям любая тридцатилетняя женщина кажется старухой; правда, и молодой ее тоже нельзя было назвать, эту прямую, как палка, женщину с неподвижным взглядом, смуглой кожей и строго поджатыми губами. У нее было какое-то «испанское» лицо - только более сухое, без той страстности, какая есть в испанках. Ей пошел бы высокий кружевной воротник и пурпурно-красное платье -
В тот вечер, перед сном, я играла Эльзу; потом, оставив игру, задумалась: а могла бы матушка, щадя мои чувства, всю жизнь молчать, как молчит тетя Илу; и я даже села в кровати с бьющимся сердцем: слишком уж было очевидно, что со мной никто и не подумал бы считаться, что матушку и отца заботило лишь то, как сохранить или вернуть другого, если другой захотел бы уйти, и что матушка, которая любит говорить о Моцарте и иногда надевает свой свадебный венец и руки у которой от постоянной игры мускулисты, как у мужчины, - уж она-то, не задумываясь, взяла бы топор и убила отца, а потом бы покончила с собой - если бы вдруг выяснилось, что отец ей изменяет.
Я прислушалась к тишине, которую нарушали только капли, падающие из крана в кухне. Я открыла дверь: мне вдруг захотелось быть поближе к родителям. Замерев, я стояла на пороге кухни. Вокруг была тишина - та особая говорящая тишина, которая по ночам лилась из их комнаты и которую я столько раз уже ощущала. Я затворила дверь. Мне стало стыдно, словно я подсматривала, как они спят.
У Амбруша еще горела свеча, и газовый фонарь на улице находился прямо напротив моего окна; когда я хотела читать в постели, мне не нужно было зажигать свет. Я очень люблю рассматривать юридические книги, особенно одну - историю права на французском языке: в ней красивые цветные картинки - ликторы, латинские гессеры, портрет Феодосия Великого, английские судьи на мешках с шерстью. Я легла с книгой в постель и стала играть - теперь уже лежа и мысленно, - что я судья и выношу смертный приговор Ангеле. И тут мне вспомнилось самое важное открытие сегодняшнего дня, которое чуть не позабылось за суетой и заботами об ужине. «Что это за мир, - шептала мне в ухо Ангела, - Эмиль всегда говорит, что это за мир, где судьи - такие люди, как папа. Почему, говорит, он не судит самого себя, по какому праву он вообще судит и выносит приговоры?… Вот как он говорит, - шептала Ангела под кустом бузины, - и не хочет учиться, не буду, говорит, юристом, и у него ужасные друзья, папе он сказал, что все равно все рухнет, придут бедняки и со всеми расправятся».
Я сидела в постели, книга сползла у меня с колен, я сидела выпрямившись, и на столе против кровати колебался отсвет свечи Амбруша. Амбруш пошел из комнаты - и с ним двинулся свет, на стене на одно мгновение была видна даже голова Амбруша и скользящая тень его руки, держащей подсвечник. И я снова ощутила, как зерна кукурузы впиваются мне в бедра и колени, и услышал тихий разговор; шепот Ангелы смешался с шепотом Кароя - и вдруг словно кто-то сдул завесу пыли перед «Тремя гусарами», завесу, поднимаемую по пятницам возвращающимся стадом, и я отчетливо увидела мотоцикл Эмиля, приближающийся со стороны шоссе: он останавливается, на окне в спальне колыхнулась занавеска, Эмиль вбегает в пивной зал, потом возвращается на улицу, бледное лицо его раскраснелось. Неожиданно, не напрягая памяти, я увидела и лицо девушки, которая сидела на мотоцикле позади Эмиля, она была в красной юбке и все поправляла ее, закрывая ноги, и не вошла в пивную, а выпила пиво, принесенное Эмилем, прямо на улице. Тогда, ночью, я поняла, что видела лицо этой девушки еще где-то, только не обратила на нее внимания, занятая другим; она была среди веселых рабочих с кожзавода, которых я видела на ярмарке в тот вечер, когда Юсти и господин Трнка вышли из дома на Кривой улице.
«Несчастная семья», - сказал ты однажды, гладя мне волосы. Ты гладил меня, как служитель в цирке гладит тигра. «Отца, которого она обожала, уже нет. Мать - шут гороховый, Эльза - израненное, обиженное существо, брат, который мог бы ее поддержать, погиб на фронте». Я взглянула на тебя снизу вверх: лицо твое было грустно, глаза затуманились состраданием. Я не ответила, закрыла глаза, и твоя ладонь, гладившая меня, стала теплее, тебе показалось, в этот вечер я буду мягче, уступчивее. Я лежала у тебя на коленях, зажмурив веки, и в глазах у меня стоял дом на Мощеной улице, огород, откуда уже исчез ставший ненужным загон для лани. Я видела Эмиля на веранде, как он встает, потягивается, целует Ангелу и идет к дверям, на ходу сшибая на пол со стула немецкий учебник - и никто не подозревает, ни Ангела, ни я, что больше мы его никогда не увидим; он отправился из дома на станцию с пустыми руками, словно ему за сигаретами нужно было сходить до угла - и вот сыщики напрасно приходят за ним ночью, в доме только дядя Доми, тетя Илу, Эльза и Ангела, и даже в Будапеште его взяли лишь через несколько месяцев; и никто не знает, что Эмиль погиб не трогательно и картинно, как юный солдат на барельефе в университетской церкви, а прямиком взлетел в небеса; туда зашвырнул его, разодрав в клочья, взрыв на минном поле, где работал его штрафной батальон. И тогда мне снова вспомнился Карой, и я рассмеялась; ты убрал руку у меня со лба, думая, что я смеюсь над Эмилем, - а мне всего лишь пришла в голову мысль, что если бы случилось так, что не я, а Эмиль лежал бы тогда на чердаке, если бы из него вытряхивал душу Карой, ему кричал бы в лицо: «барчук», - то, пожалуй, Эмиль и сейчас был бы жив.
6
Где- то поблизости цветет розмарин; его не видно, только аромат разносится вокруг. По дорожке прошла старуха, взглянула на меня, -она, наверное, близорука, потому что взгляд ее лишь скользнул по мне, не выразив никакого удивления, что я сижу здесь на земле. Взять бы и побежать за ней с веткой розмарина; там, у того букета канн, я бы еще ее догнала. «Вот розмарин, это для памятливости; возьмите, дружок, и помните. А это анютины глазки: это чтоб думать» [24] . Еще решила бы, что ненормальная. Да и бежать я бы не смогла, щиколотка все еще вспухшая. Можно было бы запеть, она бы услышала. «А по чем я отличу вашего дружка? Шлык паломника на нем, странника клюка» [25] . Она бы тоже спросила, что это за песня, как Хелла. Горло у меня что-то побаливает, я даже вскрикнула - негромко вскрикнула, не сильнее, чем нужно для микрофона, потому что мне почудилось, я потеряла голос и совсем не могу говорить. Нет, голос чист. Видно, воображение разыгралось.
Я слепила из земли калач, очень славный; тут, возле меня, земля еще сыровата после утренней поливки. В самом деле красивый калач, плетеный - руки у меня ловкие. Если завтра кто-нибудь придет сюда и увидит его - то-то будет удивление; конечно, если до тех пор дождь его не смоет. Я всегда мечтала заняться каким-нибудь ремеслом, как Карасиха или Амбруш. После четвертого класса гимназии я решила, что поступлю куда-нибудь учеником, выучусь и стану самостоятельным ремесленником, открою свою мастерскую, можно будет бросить репетиторство. Когда я изложила свой план матушке, та расплакалась. Меня ожидало место и в университете: прадед все свои деньги тратил на народное образование. Матушка свято верила: для того, кто живет своим трудом, не придумать более спокойной и более уважаемой должности, чем должность учителя. Что было бы, если б я стала учительницей и учила бы детей всему, что знаю сама? «Диплом», - благоговейно произнесла матушка, а отец тихо покивал в знак согласия; я взглянула на стену, где под фамильным гербом Энчи в рамке висел диплом отца, и, кипя от злости, снова принялась за уроки, выяснять, что там несет крылатая Фама слуху Уарба и о чем Анна [26] умоляет тетю.
Будто мне больше не над чем было ломать голову. Наш дурак-учитель еще и заставлял нас рисовать эту самую Фаму: в своем дремучем убожестве он был уверен, что дети столь же тупы, как он, и неспособны представить то, что читают в книге. На его уроках все приходилось изображать на бумаге, - лишь после этого он убеждался, что мы поняли материал.
Я нарисовала на листе невероятно гнусного монстра со множеством глаз, ртов, ушей, покрытого перьями и с угрюмым видом сидящего на какой-то башне; чудище получилось настолько отвратительным, что я сначала веселилась, а потом мне самой стало от него тошно, и я даже не посмела оставлять рисунок на столе, спрятала в папку, подальше с глаз. Interea magnas. Interea Fama… Interea Lybiae magnas it Fama per urbes [27] . Видишь, я еще помню - а ведь когда мы это учили! Во всяком случае, уже после того, как Ангела уехала из города - и все же я сразу вспомнила о ней на том уроке; я думала о ней и злилась на себя: мне хотелось прочно, навсегда ее забыть. Насколько иные у тебя воспоминания: ты родился в столице, в большом городе, здесь знакомые или даже незнакомые не станут стучать в окно с вестью, только что услышанной на базаре.
В окно кабинета к нам постучала совершенно чужая женщина; когда я подошла, она поздоровалась со мной, сказала: «Судья уезжает!» - и пошла дальше по Дамбе. Я подождала у окна: постучит ли она к Амбрушу - но она прошла мимо мастерской. Зато попавшегося навстречу резальщика остановила и сказала ему то же, что мне: дядя Доми уезжает из города.
Отца эта весть взбудоражила, и мне стало еще обидней. Отец был единственным, кто до конца понимал, что происходит; я, например, никак не могла себе уяснить, почему ни в чем не виноватый человек должен отказаться от своей должности только по той причине, что сына его разыскивает полиция. «Не поймешь ты, - печально тряс головой отец, - этого ты не поймешь». И я действительно не понимала. То, что они уезжают, и уезжают в Будапешт, было в моих глазах вполне естественным; все беспокойные люди, все, кто не был связан с городом, кто не родился здесь, всякие «пришлые» рано или поздно перебирались туда. Семья дяди Доми тоже была «пришлой», у нее здесь не было корней. Ясное дело, они должны уехать, здесь им нельзя оставаться, на них будут показывать пальцем, как на Йошку-дурачка, который вечно околачивался около шлагбаума со своей пьяной матерью и попрошайничал у приезжих. Ангела не может больше ходить к нам в школу, это тоже естественно и понятно, - но почему дядя Доми не может быть судьей где-нибудь в другом месте, это я не в силах была постичь.
Отец после ужина принялся рассуждать, чем, интересно, дядя Доми займется в Будапеште; пожалуй, откроет юридическую контору и будет зарабатывать не меньше, чем судья. Я учила латынь, прислушиваясь к словам отца, и скептически хмыкала про себя. Дядя Доми - адвокат? Где ему! Он же не сможет бегать, ловить клиентов, хитрить - для него это унизительно. И вдруг я подняла голову, посмотрела на отца: он размешивал свое лекарство, подняв стакан к лампе, чтобы видно было, разошлись ли капли в воде. У меня возникло странное чувство, что отец и дядя Доми в чем-то похожи друг на друга. Глупая мысль - ведь они во всем противоположны: отец - белокур, дядя Доми - черен и смугл, отец болен, дядя Доми - здоров, отец не приспособлен к жизни, а дядя Доми ловок и умеет жить - и все-таки что-то было. Оба не годятся в адвокаты, но почему - я тогда не смогла бы объяснить. Теперь, конечно, смогла бы.