Избранные дни
Шрифт:
Нельзя было, чтобы Кэтрин оставалась там. Она и не подозревала, какая опасность ей угрожает. Последние женщины скрылись в здании мастерской, а он все стоял в полной беспомощности. Он был слишком мал и слишком странен; он ничего больше не мог сделать, чтобы вмешаться и предотвратить беду.
Нет. Кое-что сделать еще было можно. Одну-единственную вещь.
Штука заключалась в том, чтобы остановить машину сразу после того, как она съест его руку. Расчетами надо было заниматься тайком, во время работы, так, чтобы другие не заметили. Он понимал, что у него не получится одну руку сунуть под колесо, а другой дернуть за рычаг. Слишком велико расстояние. Но ему пришло в голову, что
Лукас оттягивал момент, когда предстоит сделать то, что должно быть сделано. Работать было легко, губительно легко. Но даже такого, не то спящего, не то бодрствующего, работа требовала целиком. Он выравнивал и штамповал. Тянул, тянул снова, проверял. Куда-то ускользала решимость, и не только решимость. Он сам словно бы становился меньше. Он превращался в то, чем был занят. Так прошел час, и он стал думать, что и Кэтрин в ее положении, и много чего другого, что не было его работой, ему приснилось, а сейчас он проснулся в единственном возможном мире. Чтобы встряхнуться, он попытался представить, как она кладет стежки на блузки и юбки. Он представил себе извергающую порции пара гладильную машину с поднятыми и замершими в ожидании барабанами.
Он был готов. Если он не сделает этого сейчас, ему, скорее всего, уже никогда не решиться. Он огляделся по сторонам. Все были заняты каждый своим делом. Он взял пластину, опустил ее на ремень. Уложил ее в точности по линии. В этом Лукас поднаторел, чем гордился. Он положил левую руку — левая будет лучше — на верхний край пластины. Растопырил пальцы по краю, и это его успокоило. Это была его работа. Протянув правую руку, он повернул рычаг.
Ремень пошел. Лукас ощущал движение валов, на которые был натянут ремень, монотонный ритм их вращения. То же ощущала и металлическая пластина, уходя под колесо. Вместе с пластиной двигалась его рука. Он чувствовал себя изящным, как танцор, остро ощущал красоту собственных движений. В танце он был партнером металла и машины.
Его рука двигалась дальше. Тело склонялось и тянулось за ней. Носок ноги соскользнул с рычага. Лукас попытался снова нащупать рычаг, и тут изяществу пришел конец. Он неуклюже тянулся ногой к рычагу. Наконец коснулся рычага, но не был уверен, что это тот самый. Он оглянулся. Все равно непонятно. Когда он снова посмотрел на руку, она как раз уходила под колесо.
Он наблюдал, как это происходит. Он видел, как его ладонь попала меж двумя зубьями. Пальцы скользнули в зазор между ними. Зубья впечатались в металл. Пальцы, суставы оказались между пластиной и барабаном. Барабан коснулся пальцев. От этого стало тепло, теплее, чем он ожидал. Тепло было таким же, как во рту у матери, когда он доставал оттуда непроглоченную картошку. Он почувствовал, как машина сдавливает кончики пальцев. Но боли не было. Он ощущал лишь мертвенно-бледную пустоту. С теплым неумолимым терпением колесо крушило ему суставы. Не было ни боли, ни крови. И ни единого звука, кроме звука работающей машины.
И тут он опомнился. Он увидел, что натворил. Увидел, что колесо затягивает его руку целиком. Лукас хотел ногой нажать на рычаг, но потерял точку опоры. Он закричал. Голос показался ему незнакомым. Он пошевелил ступней и снова нащупал рычаг. Тот сначала не поддавался. Потом сдвинулся. С негромким щелчком и вздохом колесо остановилось.
Высвободить руку Лукас не мог. Крови по-прежнему не было. Боли тоже не было, но было нечто другое. Покалывание. Ощущение новизны. Он не шевелился, с немым восторгом глядя на руку, на исчезнувшую кисть.
Он услышал вокруг себя голоса. Кто-то — должно быть, Том — дернул за второй рычаг, поднимая колесо. Кто-то еще — это был Дэн, — когда машина начала отпускать руку, взял Лукаса за запястье. Лукас смотрел, как большая рука Дэна, на которой не хватало двух пальцев, сомкнулась на его собственной.
Его кисть была расплющена. Лукасу даже показалось сначала, что она невредима — просто вспухла. Но нет. Вокруг ногтей выступила кровь. Он поднял вверх свою вспухшую окровавленную руку. Он хотел показать ее себе и Дэну. Через мгновение из-под ногтей потоками хлынула кровь.
Он упал. Хотя и не хотел этого делать. Только что он стоял, глядя на руку, а в следующую секунду уже лежал на полу лицом к черному потолку. Оттуда свисали блоки и крюки. От пола остро пахло машинным маслом и дегтем.
В поле зрения возникло лицо Дэна. Потом лицо Тома. Том подложил руку Лукасу под затылок. Кто мог ожидать от него такой нежности?
— Побудь с ним, — произнесло лицо Дэна и пропало.
— Бог мой, — сказало лицо Тома. У Тома был большой рот с обветренными губами. Зубы — цвета старой слоновой кости.
Лукас сказал, обращаясь ко рту Тома:
— Прошу вас, сэр. Пошлите в компанию «Маннахэтта» за Кэтрин Фицхью. Скажите ей, что меня покалечило.
В больнице стоял и плакал мужчина. Он был одет в рабочий фартук мясника, пропитанный кровью животных. Что с ним случилось, было непонятно. Он казался целым и невредимым. Стоял в строгой напряженной позе, как певец на эстраде.
Вокруг него были другие. Они занимали все имевшиеся стулья. Они сидели и лежали на полу. Некоторые из мужчин, старых и не очень, были с явными травмами (у одного был рассечен и страшно кровоточил лоб, еще один нежно поглаживал изувеченную ногу), у других их было не видно. Женщины сидели тихо, как будто, какие бы болезни ни привели их сюда, это для них было таким же обычным делом, как сидеть в гостиной у себя дома. Одна из них, в табачного цвета платке, кашляла застенчиво, не громче, чем рвется бумага, и, то и дело наклоняясь вперед, сплевывала между коленками на пол. Мужчина, женщина и ребенок, сгрудившись на полу, раскачивались и стонали, словно бы деля одну общую боль. Запах пота и других человеческих соков смешивался с запахом нашатырного спирта, словно сама суть человеческая была здесь превращена в лекарство.
Сестры в черном и врач в белом — нет, врачей было двое — сновали между ожидающими своей очереди. Время от времени выкликалось чье-нибудь имя, человек вставал и куда-то уходил. Мужчина все так же стоял посреди приемной, рыдая низко и монотонно. Он, этот удрученный и вдохновенный ангел, был хозяином приемного покоя, так же как мистер Кейн был хозяином квартала, где жил Лукас.
Лукас сел на пол, привалившись спиною к стене. Дэн встал над ним. Боль жгучей сияющей белизной наполняла тело Лукаса и разливалась в воздухе вокруг него. На коленях у него лежал сверток — его рука, обернутая тряпьем, насквозь пропитанным кровью. Боль начиналась в руке и наполняла его тело, как очаг наполняет комнату теплом и светом. Он не издавал ни звука. Он далеко перешел рубеж, за которым уже не говорят и не плачут. Боль укоренилась в нем, как книга или как фабрика. Он всю жизнь провел в этой комнате в ожидании.
Он прислонился плечом к ноге Дэна. Дэн наклонился и провел ему по волосам оставшимися пальцами.
Лукас не понимал, сколько времени он провел в приемном покое. Время здесь текло так же, как в родительской спальне или на фабрике. Оно шло своим собственным чередом и не под давалось измерению. Когда истек какой-то его промежуток, в покое появилась Кэтрин. Она вошла в своем голубом платье, целая и невредимая. Остановилась у порога, ища его взглядом.
Лукас почувствовал жар и сердцебиение. В груди закололо, как если бы сердце было угольком, безвредным, покуда он висел посреди грудной клетки, и болезненно жгучим, стоило ему коснуться ребер. Лукас проговорил: «Кэтрин», но не был уверен, произнес ли это вслух. Он попытался встать, но не смог.