Избранные письма. Том 1
Шрифт:
Оглядываясь назад, до «Юлия Цезаря», я вижу, что какая-то часть меня была придавлена, угнетена. Я точно утратил ту смелость, которая создала репертуар Художественного театра, и голос моего внутреннего я раздавался робко в эти годы. Кураж исчез и из труппы. Мечты обратились в изготовление конфеток для публики первого представления — в мелкий жанр, маленькое изящество, севрские статуэтки.
Кто бы думал, что толчок я получил за границей от одной фразы какого-то рецензента. Эта фраза пропала, кажется, для всех, упивавшихся нашим заграничным успехом. В общем гуле восторгов никто не заметил ее. Этот рецензент сказал, что Брам (режиссер Лессинг-театра) давал более мощные впечатления «духа» большого искусства. Всего одна фраза. Но на меня она подействовала
{446} Театр изящных статуэток никогда не захватывал меня. Константин Сергеевич, блестящий режиссер для спектаклей с великой княгиней и Стаховичем, интересовал меня постольку, поскольку можно было воспользоваться его талантом, чтобы его театр перестал быть забавой для богатых людей и сделался крупным просветительным учреждением. Так дело и пошло сначала. Потом наступил перелом. Потянуло вниз самоудовлетворение актеров. Все вы — люди со вкусом, вернее, с сильно развитой самокритикой, увидели, что прекрасно делать можете только маленькое дело, что все вы, включая сюда и Вас, и Москвина, и Станиславского, — большие мастера на маленькие задачи, и истинное художественное удовлетворение получаете только от статуэток, вами сотворенных. Я сам поддался этому. В результате — большие произведения оставались на полках, а к жизни были вызваны Чириковы[1040]. Так в истории всякого театра наступали периоды, когда простое, искреннее, но мелкое поглощало крупное и великое. Как между мужем и женой: пока они молоды, жених и невеста, они видят друг в друге большие черты человеческого духа, а сжившись в будничной обстановке, наблюдают только мелочность и даже раздражаются, мысленно называют кривлянием склонность к большим обобщениям. И тогда их тянет к любовникам, которые повторят пережитую идеализацию.
Но для меня идеализирующие друг друга любовники всегда были заманчивее искренних и простых, но будничных супругов.
После Берлина я уже не переставал думать о более мощных впечатлениях театра, чем «Вишневый сад», «Три сестры» и «На дне». В Варшаве, когда мне с Лужским было предоставлено поставить пьесу самим, в кофейной я сказал ему: «уж коли падать, то с высока! Давайте ставить “Бранда”!»
Кто верил в успех «Бранда»? Вначале еще кое-кто, но с первой генеральной, за три недели до спектакля, — никто. Это недоверие захлестнуло и Вас. А почему не верили? Потому что Вы не идеальный Бранд и Мария Николаевна[1041] — не идеальная Агнес. Тут надо бы молодого Сальвини и Ермолову. «Публика будет скучать и расходиться с третьей картины».
{447} Но публика не ушла. Она и находила, что Вы не идеальный Бранд и что на месте Марии Николаевны могла быть артистка сильнее; она (публика) и скучала кое-где. Но все-таки она не ушла до конца и зато потом унесла огромные мысли, огромные чувства, ради которых можно оправдывать существование театра и всех его жертв. Только ради них и стоит существовать театру. Со времен «Юлия Цезаря», который тоже исполнялся далеко не идеально, наш театр не становился на такую высоту. Даже «Горе от ума» не поднимало его так.
Неужели не видеть в этом определенных предначертаний? Неужели это не убедительно в изумительной степени?
Но до чего наш театр в этом смысле расползся, измельчал — можете судить из того, что этим успехом живут не многие, не многие радуются ему. Большинство остается равнодушно. Так силен дух «штучек и фортелей» в нашем театре! А в «Бранде» их нет и в помине. Я не хочу распространяться на этот счет, потому что мне пришлось бы с некоторым озлоблением называть самые дорогие имена театра — лиц, оставшихся равнодушными к успеху «Бранда», равнодушными до преступности[1042]. Немало этого озлобления излил я в заседаниях за 1 1/2 месяца до постановки «Бранда», когда мне приходилось защищать «Бранда» от изощренного в красоте невежества.
Но я хочу говорить
Но я чувствую всеми нервами, что этому голосу предстоит еще много испытаний. И если я что-нибудь могу сделать для Вашей артистической личности, то, конечно, поддерживать этот голос, не давать Вам успокоиться на фабрикации статуэток.
Новые формы нужны, и тут не о чем спорить.
{448} У Вас нет огня трагического актера — на этот счет тоже не будем заблуждаться.
Но при всем том, насколько же крупнее, значительнее, важнее то, что Вы дали для «Бранда», того, что Вы с таким удовольствием даете для Горького и даже Чехова. Вы даете только половину Бранда и целиком любого Барона. Но насколько эта половина нужнее людям, чем все бароны вместе взятые!
Вот в чем мое credo.
Из этого я не делаю вывода, что Вы должны бросить всех баронов и играть одних Брандов. Но я делаю вывод — сохрани бог Вас от того, чтобы чураться важнейшего, для чего существует Театр!
И потом, разве Вы — положа руку на сердце — не чувствуете сами, что, работая над Брандом, Вы нашли в себе сил гораздо больше, чем ожидали? Что Вы нашли в себе гораздо больше темперамента, чем думал кто-нибудь из нас?
Представьте себе, что я думаю сейчас о Вас, как об актере, неизмеримо шире, чем думал до Бранда. А ведь Вы, пожалуй, думали, что результат выйдет обратный? Да, да. Я вижу, что если Вы и не настоящий трагик, то тем не менее в Вас есть столько преимуществ перед другими трагиками, что каждая трагическая роль дает так много всестороннего материала, который Вы можете использовать по-своему, что я верю в целый ряд Ваших созданий в этой области.
Сейчас я обдумываю одну пьесу с трагической ролью, требующей нервов, каких я еще не слыхал в Вас. И мне все-таки кажется, что Вы овладеете и ею… И если это удалось бы, — «какие горизонты нам открылись бы», сколько великих мыслей бросили бы мы публике![1043]
Вы получите это письмо в Новый год. Я желаю Вам для нового года «не угашать духа» ради мелких задач. Излишнего самомнения Вам бояться нечего, надо бояться другого конца — излишней самокритики и принижения задач.
Ваш
В. Немирович-Данченко
{449} 213. К. С. Станиславскому[1044]
Январь 1907 г.
Я должен еще сказать, что мне совсем не нравится элемент музыки, как он введен в «Драму жизни». Сама по себе она, может быть, и отличная. Но, во-первых, ее слишком много для драмы, а это не только никогда не помогает впечатлению, а, напротив, разжижает густоту и силу драматического впечатления. В произведениях, где драматизм положения не составляет основы воздействия на публику, там это и допустимо и, может быть, желательно. Например, в сказках, феериях. В драме же, где нельзя давать зрителю остывать от одной сцены к другой, — музыка хороша только как фон кое-где. Здесь же, в «Драме жизни», она врывается самостоятельно и поглощает впечатление, нажитое актерами в предыдущих сценах. Это вызывает эмоции, приятные сами по себе, но совершенно убивающие драматический замысел. А во-вторых, что, пожалуй, еще важнее, — характер музыки Саца совсем не соответствует той простоте и наивности, которой ждешь от бродячих сельских музыкантов. В конце концов получится такое слишком виртуозное присутствие музыки в драме, которое всегда, везде вредило впечатлению. Я не знаю ни одного примера на сцене, когда драма выигрывала от такой музыки. И в Вас, как в режиссере, эту склонность к такому обилию музыки я всегда считал недостатком — увлечением побочным элементом в ущерб силе и кипучести драматического движения.