Избранные письма. Том 1
Шрифт:
В последние дни я чаще возвращаюсь ко всем этим воспоминаниям: начинаю больше думать о предстоящем сезоне. Думаю, Вы скоро переделаете Ваших «Дачников», или напишете новую пьесу — в ней будут блестящие сцены, образы, мысли. Театру, который займется этой пьесой, достанется славная, живая работа. И нам Вы можете ее не дать!
За что?
А я чувствую, что это может случиться. И я сумел бы принять этот удар как должное, сам бы находил его заслуженным, но именно в этом-то и не могу себя уверить.
Когда я припоминаю все отношения театра к Вам, я не могу найти ни одного обстоятельства, бросающего тень на искренность и поклонение
Вы обязаны держаться этого театра и работать для него до тех пор, пока он не свернул с своей, чисто художественной, дороги или пока деятельность его не обесславлена поступками, противными Вашей душе.
В Вашем охлаждении к театру есть только один мотив, который легко понять. Это то, что Марья Федоровна, которую Вы полюбили, считает себя — правильно или нет, другой вопрос — обиженною этим театром. Отсюда Ваше раздражение, которое с моей стороны было бы глупо не принимать в расчет. Но, во-первых, сама М. Ф., конечно, чутко относящаяся к Вашей деятельности, уговаривала Вас не рвать связи с театром. А во-вторых, пусть время решит, кто прав, кто виноват в этих столкновениях М. Ф. с театром. Раскрыть их смысл простой логикой, объяснениями и спорами нельзя — в этом я окончательно убедился весной, когда принимался за это.
По моему личному взгляду, наступит время — и, может быть, даже не так долго его ждать, — когда отношения между театром и М. Ф. сами собой получат ясное и определенное выражение. Шесть лет общего дела так одним махом не зачеркиваются. И разрыв, мотивы которого одни признают, а другие не признают правильными, еще не есть разрыв.
175. А. М. Горькому[860]
Июль (между 10-м и 19-м) 1904 г. Усадьба Нескучное
Как-то в последних числах июня, я начал писать Вам прилагаемое письмо[861]. Сначала оно было прервано каким-то пустяком, вроде того, что меня позвали пить чай и приехал сосед. На другой день я, может быть, увлекся работой, на третий забыл о письме, на четвертый оно испугало меня сентиментальностью. Не успел я вернуться к тому настроению, которое уже несколько раз настойчиво требовало, чтобы я написал Вам, как пришло это ужасное, ошеломляющее известие {374} о смерти Антона Павловича, — известие, так взбудоражившее меня, что, мне кажется, я уже никогда не буду таким, каким был до сих пор…
Когда я Вас увидел на панихиде 10-го, у меня явилось сильное желание побыть с Вами, поговорить. Но меня опять удержала мысль, что это — сентиментально и что хотите ли Вы этого сами?
Вернувшись в деревню и перебирая бумаги, я наткнулся на письмо к Вам, так и неоконченное. Посылаю Вам его вместо вопроса: думаете ли Вы, как хотели, окончить в половине августа свою пьесу? Или — вместе с этим вопросом.
Признаюсь, что я опять колебался. Может быть, я — совсем не в тон Вашего
Сейчас я вдруг вспомнил следующий случай.
После моего объяснения с Вами в Сестрорецке я порывисто написал Савве Тимофеевичу[862], что виделся с Вами, говорили мы откровенно, и что, кажется, мне все стало ясно, и что мне очень хочется поговорить с ним.
В ответ я ждал просто назначения дня и часа. Ждал даже телеграммой. Вдруг получаю от него записку, почти текстуально такую: «Из Вашего письма я понял только то, что Вы хотите зачем-то меня видеть. Я в Петербурге буду тогда-то, всего несколько часов и могу уделить Вам не более… (кажется, получаса)».
Так как я ни одной минуты не сомневался, что из моего письма Савва Тимофеевич понял гораздо больше, то, конечно, не воспользовался свиданием с ним.
Так наказываются сентиментальные порывы.
А вот другой случай.
В самую последнюю минуту, когда я расстался с Антоном Павловичем, — это было 20 мая, — он, прощаясь, сказал:
— Как приедешь в деревню, садись и пиши пьесу. И главное: не бойся глупостей и не бойся сентиментальностей.
И когда я уже уходил, он послал мне вслед:
{375} — Смотри же, не бойся ни глупостей, ни сентиментальностей.
Если Вы захотите ответить мне, — я на днях уезжаю в Ялту: гостиница «Россия». Там пробуду до первых чисел августа, когда — в Москву. Искренне любящий Вас
Вл. Немирович-Данченко
176. К. С. Станиславскому[863]
13 июля 1904 г. Усадьба Нескучное
Дорогой Константин Сергеевич!
Я очень удивлен, что Вы мне так-таки и не написали ни словечка. И сейчас пишу Вам «на уру», не зная куда. Видел в день похорон Чехова Марью Петровну[864], но не успел спросить Ваш адрес.
Передавал ли Вам Василий Васильевич[865] мои опасения перед предстоящим сезоном? Как было страшно в апреле, так осталось страшно и сейчас.
Теперь можно сказать наверное, что к нынешнему сезону моей пьесы не будет. Буду работать все время, но не кончу. Хочу подготовить ее по крайней мере настолько, чтоб в будущем году она была непременно. Как ни обидно, а надо с этим мириться. Дело еще в том, что я, пожалуй, успел бы кончить до 15 – 20 августа. Но боюсь, что мое отсутствие в театре на такой срок зарежет сезон. И вдруг пьеса не удастся?! Игра слишком рискованная. Поэтому я уже готовлюсь с «Росмерсхольмом», готовлюсь и с «Месяцем в деревне» и набираю миниатюры. (Не переставая заниматься своей пьесой[866].)
Когда я ехал на похороны Антона Павловича, я подумал, что надо ставить «Иванова». Высказал эту мысль Лужскому. Он сказал, что получил такое же предложение от Вишневского. А затем кругом говорили, что мы должны поставить «Иванова». Говорили даже, что надо открывать этим сезон.
Открывать-то сезон не удастся, так как нельзя вызывать Ольгу Леонардовну к началу репетиций. И потом это выйдет {376} не спектакль, а вторые похороны Чехова. Но вообще мысль о постановке меня начинает забирать. Очень уж великолепно расходится пьеса: