Избранные произведения в двух томах. Том 1
Шрифт:
Вероятно, в этот момент он забывал, что стоит не на трибуне, а за простым обеденным столом, не на митинге, а в ухоженной уютной комнате и что перед ним — лишь горстка соседей по дому, сидящих с разинутыми от удивления ртами, а не тысячная, бурлящая неистовством толпа…
И, ей-богу же, мне самому становилось до слез обидно и жалко, что весь этот пыл, вся эта недюжинная страсть расходуется так щедро — а ради чего, ради кого?
Мне представлялась огромная площадь, запруженная людьми, колышущееся море красных знамен, лес вздыбленных кулаков, сверкающие глаза, сурово сжатые челюсти — и над всем этим набатно грохочет голос Карла Рауша,
Для меня Карл Рауш был образцовым, идеальным типом революционера, борца, коммуниста. Именно он, а не кто иной. Потому что, согласитесь, очень трудно думать о революции и прочих возвышенных вещах, когда изо дня в день наблюдаешь другого человека, а этот другой человек вместо боевых пролетарских песен мурлычет за бритьем шикарные песенки из «Петера»: «Тан-цуй танго!..» — обожает блинчики с повидлом и на досуге рассказывает мне бесконечные истории о каком-то придурковатом Тарзане, то ли родившемся от обезьяны, то ли женившемся на обезьяне. Да.
А Карл Рауш — он оставался даже в самой обыденной повседневности воителем и трибуном.
Однажды мы с Откой Раушем, разжившись деньгами, купили себе по пугачу. Это были отличные пугачи — от них получался потрясающий грохот, много дыма и, надо признаться, нестерпимой вони.
И, вооружившись этими пугачами, мы с Откой затеяли ожесточенную перестрелку на лестнице: прячась за перилами — он на своем этаже, а я на своем, — мы, не жалеючи, изводили гремучие пробки, и, будь это настоящие револьверы, уже вся лестница, надо полагать, была бы завалена нашими трупами.
На шум выскочила Ма и страшно заругалась на нас обоих. Она кричала, что мы устраиваем сумасшедший дом, что у соседей, наверное, полопались барабанные перепонки, что от этого дыма может получиться пожар, — словом, то, что обычно кричат матери в подобных нередких случаях.
Еще она заявила, что незачем баловаться такими идиотскими игрушками, убивать друг друга, а лучше бы мы что-нибудь смастерили из детского «Конструктора», который мне недавно подарен.
И как раз в это время по лестнице поднимался Откин отец, Карл Рауш. Он остановился, послушал, взошел еще на один этаж — туда, где стоял я и где разорялась мама Галя, — приблизился ко мне, положил руку на голову, ободряюще улыбнулся, погладил и негромко, вразумительно сказал моей маме:
— Это не так страшно, фрау Мюллер. Это ничего себе… Пусть они с детства привыкать к оружие… Им еще предстоит серьезный классовый бои. Они должны это уметь, геноссе Галя! Вы понимайт?
Ма опустила глаза, как школьница, и лишь пожала плечами.
А Карл Рауш, подтолкнув меня к ступенькам, посоветовал:
— Идите на двор, ты и Отто… Вы можете там сделать настоящий баррикад.
Я очень завидовал Отке, что у него такой отец.
И не только по этой причине я завидовал ему.
Ведь Отка, хотя он и был моим ровесником, уже успел воочию повидать такое, что мне самому было знакомо лишь по книжкам, лишь по кинокартинам.
Он приехал оттуда.
Конечно, он изрядно злоупотреблял своим преимуществом, своим жизненным опытом. Нам, русским ребятам, становилось мучительно неловко, когда этот пацан с ежастыми белобрысыми волосами, пыжась от солидности, начинал нести такое:
— Я иду по улице, вижу — стоит полицейский, «шупо». Подхожу, здороваюсь. Он отдает честь. Тогда я похлопываю его по спине: хороший ты, мол, парень, молодец! И скорей — за угол… А у него к спине уже приклеена листовка. Все вокруг смотрят, смеются, а он вертится, как идиот, и не понимает, что произошло…
Нам эта история очень нравилась. Мы хохотали взахлеб над одураченным полицейским.
Но как-то не очень внушало доверие одно обстоятельство. Мы никак не могли себе представить Отку снисходительно похлопывающим по спине дюжего полицейского. Мы как-то не могли поверить, будто там, в Вене, царит такая фамильярность, что всякие пацаны треплют полицейских по спинам.
Мы догадывались, что Отка врет.
Но тем не менее ни у кого из нас не возникало сомнений в том, что наш Отка на самом деле видел живого полицейского и, может быть, действительно был очевидцем того, как этому дурню приклеивали к спине листовку, и мы знали, что в том районе, где жил со своими родителями Отка, — в венском районе Майдлинг, на Хохенбергерштрассе — три года назад шли жестокие уличные бои, и стреляли там не вонючими пробками, и убивали всерьез, и Отка был прямым свидетелем всех этих жутких событий, даже если ему и довелось тогда сидеть в подвале, у мамкиной юбки.
Мы уважали за это Отку. Завидовали ему. И прощали, когда, осерчав, он начинал бить себя кулаком в грудь и орал заносчиво: «Я шуцбунд!»
Что же касается матери его, Эльзы Рауш, то, на мой взгляд, была она довольно странной женщиной. Во всяком случае, ей были присущи некоторые странности.
Например, такая странность. Когда Отка выпрашивал у нее деньги на мороженое, она ему не перечила, не говорила, что, дескать, не дам, — она брала кошелек, доставала оттуда несколько белых монет, дотошно их пересчитывала, а потом, воздев глаза к потолку, начинала беззвучно шевелить губами. То же самое я замечал в магазине, где фрау Рауш покупала сахар и масло: взглянет на ярлычок с ценой, достанет из кошелька рублевки, помусолит их, считая, а потом вознесет очи — и шевелит губами, шевелит… При этом глаза ее в конце концов всегда наполнялись слезами.
Я, грешным делом, все это сопоставив, предположил, что она религиозная, богомолка, что она перед тем, как истратить деньги, обращается к богу и шепчет молитвы, — бывают такие странные пожилые женщины.
Я даже Отку спросил однажды, верно ли мое предположение.
Но Отка в ответ расхохотался весело и объяснил мне, что его мать хотя и довольно отсталый в политическом отношении человек и отец его по этой причине часто лается с нею, но в бога она не верит, не католичка, не богомолка. А губами она шевелит потому, что никак не может привыкнуть к советским деньгам и всякий раз переводит их в уме на австрийские деньги, на шиллинги. Сколько это будет по-ихнему и сколько по-нашему.
Признаться, я лишь отчасти поверил этому объяснению, так как для меня оставалось загадкой: почему же в подобных случаях глаза Эльзы Рауш всякий раз наполняются слезами?
В равной мере казалось мне странным, что она, эта самая фрау, упорно меня не узнавала. Я заходил к Отке едва ли не каждый день, и Отка, что ни день, наведывался ко мне — мы с ним в общем подружились, пусть он и был зазнайкой. Но всегда, открывая дверь, Эльза Рауш смотрела на меня с великим изумлением, будто видела впервые, недоуменно выгибала свои щипаные брови и спрашивала Отку, кто, мол, это такой и зачем он пришел (она спрашивала по-немецки, никак не допуская, что я уже понимаю), и успокаивалась лишь тогда, когда Отка ей объяснял в сотый раз, что я Мюллер и живу этажом выше.