Избранные произведения в двух томах. Том 1
Шрифт:
Я действительно жил этажом выше, хотя, слава богу, не был Мюллером. Я был Санькой Рымаревым. Однако я не лез пререкаться, так как боялся, что она меня выгонит, едва только выяснится, что я никакой не Мюллер.
Но, даже поверив, что я Мюллер, учтя это смягчающее обстоятельство, фрау Эльза не спешила выразить мне свои соседские симпатии. Она по-прежнему разглядывала меня с каким-то осторожным любопытством, с брезгливой жалостью, и, когда она так на меня смотрела, я ощущал вдруг противный зуд на теле, в пояснице и под мышками, казалось, будто что-то по мне ползает, а руки не смеют скользнуть
Она никогда со мной не разговаривала.
Кроме австрийских шуцбундовцев, в нашем доме, как я уже говорил, проживало множество самых различных людей самых различных национальностей. Все они работали на тракторном заводе. Все, конечно, знали друг друга. Но более тесно общались меж собой все же по принципу землячества: немцы с немцами, венгры с венграми, а чехи со словаками. И партийные ячейки на заводе у них были раздельные — свои, кто откуда родом. И помимо общих для всех, самых главных, мирового масштаба, забот у каждой такой ячейки были свои собственные заботы, свои насущные дела.
По этой причине и мои личные знакомства ограничивались друзьями Ганса Мюллера, а об остальных я больше знал понаслышке, по рассказам, по слухам, а то и сплетням.
Я знал, например, что нелюдимый и хмурый человек из шестого подъезда, Теодор Барбу, — с белой головой, землистым лицом и трясущимися руками — пьет запоем с тех пор, как его жену и двоих сыновей в отместку за его недосягаемость задушили в румынской сигуранце. Я часто видел поутру, когда торопился в школу, как Барбу медленно и спотыкливо, с остекленелым взглядом бредет из магазина и борт его измятого пиджака с загнутыми на грудь лацканами обремененно, изнутри, топорщится… Потом Барбу исчез. Говорили, что его увезли в больницу.
А вот о поляке Яне Бжевском ходили по двору куда более забавные россказни. Этот низенький и юркий, тонконогий, с бриолиновым пробором и холеными усиками мужчинка оказался, видите ли, большим любителем жениться. Он не мог устоять перед наивным и разноликим очарованием захолустных наших невест. Он женился три раза подряд и трижды, чин чином, развелся. Но на четвертый раз дал промашку: его прибрала к рукам здоровущая хохлуша, чернобровая дева, повариха с фабрики-кухни. Она сбрила ему усики, не выпускала гулять без присмотра и, по свидетельству соседей, изрядно поколачивала. От добрых фабричных борщей Ян Бжевский в течение одной зимы накопил брюшко, размордел, приобрел степенность походки и почти перестал коситься на встречные юбки…
Но уж кого я знал не понаслышке, а с кем был дружен, по-настоящему дружен и очень той дружбой дорожил и гордился, так это Франсуа.
Дядя Франсуа — так я его называл, так называли его все наши мальчишки.
Какая может быть дружба с человеком, которого называешь дядей? Это верно. Это очень глупая привычка, существующая в мальчишеском обиходе: любого, кто выше тебя на голову, кто распрощался со школой, производить в дядья.
Франсуа было всего лишь двадцать лет. И сам он даже не являлся политическим эмигрантом, а был только сыном политического эмигранта. Он приехал из Франции недавно, вместе с отцом и матерью, и поступил здесь в политехнический институт, а там, у себя, он учился в лицее.
Кой черт мы звали его дядей? Непонятно. Разве потому лишь, что это ему самому очень нравилось и возвышало его в собственных глазах…
Дело в том, что Франсуа принадлежал к особой категории взрослых людей, которые никак не могут расстаться со своим детством.
Был он саженного роста, строен, плечист, спортивен. Голову его украшала восхитительная золотая шевелюра. Щеки полыхали зоревым румянцем. И тридцать два зуба, белых как молоко, сверкали открыто и весело.
Он был очень красив. Удивительно красив.
Окрестные барышни сохли и чахли, сходили с ума, скитались унылыми парами вокруг нашего дома и даже друг от дружки не прятали своего отчаяния. Достойные дамы, умудренные мамаши смущались и таяли, потупляли взоры и жеманились, когда во дворе с ними учтиво и приветливо здоровался этот двадцатилетний юноша. Мужья и отцы улыбались беспечно и каменно.
Но самому Франсуа до этого не было ни малейшего дела.
Возвратившись пополудни из института, он, еще не дойдя до дому, швырял наземь свой портфель и принимался гонять с нами мяч. Его длиннющие, как жерди, ноги в десяток скачков мерили расстояние от ворот до ворот, задирались до неба и переплетались жгутом, когда он «водился» перед каким-нибудь сопливым, достававшим ему до пояса беком. При этом он темпераментно, по-марсельски горячился, истово жестикулировал, огорчался до слез, пробив мимо, и отплясывал в диком восторге, «заложив штуку».
Отобедав, он снова появлялся во дворе. И тут мы при его живом участии затевали какое-нибудь новое предприятие. Запускали «монаха» (все провода на нашей улице были увешаны поникшими хвостатыми «монахами»), мастерили луки, доводили дворника Никифора «до белого колена», сманивали чужих голубей.
Если к этому добавить, что Франсуа был заядлым марочником и мог часами ретиво торговаться, обменивая засаленную Танганьику на дырявый Цейлон, то станет ясно, что круг наших интересов совпадал целиком и полностью.
Упаси вас боже предположить, что все это дядя Франсуа проделывал лишь ради того, чтобы развлечь нас, мальчишек, что он снисходил к нам из простого великодушия и доброты, что он лицемерил и прикидывался!
Ничего подобного.
Вы бы посмотрели, как, расставив на доске шахматы, он долго и сосредоточенно мусолил за спиной пару пешек, как он огорчался, обнаружив, что ему придется играть черными (у него с этими черными были какие-то свои счеты, он их ненавидел), как он предлагал любую фору, лишь бы только ему уступили белые фигуры, и как он торжествующе вскакивал, обложив черного короля:
— Де ля Рок — ему есть мат… У-у!
И щелчком вышибал короля с доски.
Он чистосердечно, увлеченно, преданно жил в нашем мальчишеском мире. Ему не хотелось покидать этот мир.
Мы не раз наблюдали, как отец, отозвав Франсуа в сторону, что-то выговаривал ему, укоризненно покачивая головой. Дядя Франсуа стоял перед ним, теребя манжеты. Склоненная золотая шевелюра нависала над отцовской шляпой. Виноватый румянец рдел на щеках. Ресницы кротко подрагивали…
А окрестные барышни уныло слонялись вокруг нашего дома.